— Пожалуйста, не называй меня все время мадемуазель Кора, говори просто Кора.
Она выпила еще шампанского.
— Мне никогда особо не везло в любви… Этой темы мне совсем не хотелось касаться.
— В 1941 году я безумно влюбилась в одного негодяя, совсем голову потеряла. Я пела тогда в ночном клубе на улице Лапп, а он был его управляющим. Три девчонки-проститутки работали на него, и я это знала, но что поделаешь…
— Беда!
У нее вырвался короткий смешок, похожий на птичий крик.
— Да, беда. Пути поэзии неисповедимы, а я была целиком в мире жанровой песни… Месье Франсис Карко сочинил лично для меня несколько таких песен. И этот тип с его физиономией апаша и наглыми повадками… Месье Карко иногда к нам заглядывал и говорил мне, чтобы я поостереглась, что не надо смешивать песни с жизнью… Но я все смешала, и так как он работал на Бонн и Лафона, и их всех расстреляли во время Освобождения, то ничего хорошего для меня из этого не получилось. Налей мне еще шампанского.
Она выпила и забыла обо мне. Я видел, что она всецело ушла в свое прошлое, несмотря на грохот барабана, потом повернулась ко мне и вдруг сказала:
— А знаешь, меня многие очень любили…
Она кинула мне эти слова с упреком, словно я был виноват перед ней в чем-то.
Она поставила свой бокал на стол.
— Пошли танцевать.
Играли медленный танец, она сразу же прижалась ко мне, но я видел, что она закрыла глаза и не я занимал ее мысли. Я крепко держал ее за талию, чтобы помочь ей вспоминать… Играли «Get it green» Рона Фиска, прожектора, чтобы создать атмосферу, тоже переключили цвет, и мы все были зелеными. Парня, который в «Слюше» был диск-жокеем, лучшим из всех, кого я знал, звали Цадиц, и все звали его Цад. На нем было облегающее трико с нарисованным фосфоресцирующими красками скелетом, лицо он прикрыл маской, изображающей череп, а на башку нахлобучил шапокляк. Он скрывал, что у него жена и трое детей, потому что это портило его репутацию. Панк по-английски значит шпана, тип, для которого нет никаких ценностей, он перешагнул последнюю грань, ничто не имеет для него значения, он ничего не чувствует. Это как неприкасаемые в Индии, их ничто уже не в силах задеть за живое. Чак это называет отключкой или стоицизмом, когда уже решительно на все наплевать, поэтому в «Слюше» всегда можно встретить ребят, которые носят свастики и другие нацистские значки. Цад всем говорит, что на него работают шлюхи и что он уже отсидел в тюряге, но я встретил его как-то в саду Тюильри, младшего сына он нес на спине, а двух других держал за руки, и он сделал вид, будто не узнает меня. Я тоже иногда мечтаю быть последним подонком, таким, который уже ничего не чувствует. Есть ведь такие, которые убили бы отца и мать, чтобы отделаться от самих себя, чтобы потерять всякую чувствительность. Марсель Беда — вот псевдоним, который я возьму при первом удобном случае. Мне очень хотелось бы быть актером, потому что тогда вас все время принимают за кого-то другого, ваш внутренний мир скрыт от чужих глаз. Когда вы становитесь Бельмондо, Делоном или Монтаном, если говорить лишь о живых актерах, вы получаете полное право на анонимность, особенно если у вас настоящий талант и вы становитесь Бельмондо, Делоном или Монтаном по праву. Но в ответ на такое рассуждение Чак лишь пожимает плечами, он считает, что все эти попытки убежать от себя ни к чему не ведут, потому что жизнь вас все равно всегда догонит.
Мадемуазель Кора опустила голову мне на плечо, я ее нежно обнимал — ведь даже если этот ее тип был последним подонком и его расстреляли за дело, то с тех пор прошло уже тридцать лет, и если я мог ей помочь вспоминать, то не было никаких причин лишать ее этой радости. Но именно в эту минуту Цад поставил «See Red», свет в баре из зеленого стал красным, и вот тут-то мадемуазель Кора дала себе полную волю. Более быстрого ритма не бывает; закрыв глаза, она стала подпрыгивать на месте, вертеться, щелкать пальцами, сияя от счастья, но вместо того чтобы вспоминать себя молодой и своего хахаля, она просто забылась. Было ли здесь дело в шампанском или в музыке, или она просто решила наверстать тридцать потерянных лет, или все, вместе взятое, но она словно с цепи сорвалась. Ребятам вокруг нее не было больше двадцати лет, но я оказался не в силах ее удержать. Впрочем, дальше насмешливых улыбок и удивленных взглядов дело не пошло бы, если бы этот негодяй Цад, чтобы подтвердить свою репутацию, не направил бы на нее прожектор. Он потом мне клялся, что сделал это не из подлости, а потому, что узнал ее. Он собирал старые пластинки и видел ее по телевизору, на фестивале жанровой песни, и поэтому хотел привлечь к ней внимание всех, кто был в баре, но я-то уверен, что он это сделал только ради подтверждения своей репутации отпетого подонка, такого, на котором и пробы негде ставить. Итак, он направил прожектор на мадемуазель Кору, и слепящий свет ударил ей в лицо. Я сперва понадеялся, что он на этом остановится, однако из-за выпитого шампанского, нахлынувших воспоминаний о восхищении, которое она вызывала, и тридцати потерянных годах, как только она почувствовала на себе луч прожектора и увидела, что на нее обращены все взоры, ей и в самом деле показалось, что она на сцене и владеет залом, а это чувство, когда оно возвращает ся, должно быть, сильнее всего остального. Одну руку она уперла в живот, а другую подняла над головой и щелкала пальцами, будто кастаньетами — оле, оле! — я не знаю, что именно она танцевала, было ли это фламенко, пасодобль, танго или румба, да и она сама скорее всего этого не знала, но она принялась покачивать бедрами и вертеть задом, а учитывая ее возраст, ничего худшего с ней не могло случиться, а то, что она этого не понимала, делало ситуацию еще ужасней. Сравнить это можно только с жестокостью по отношению к животным. Вокруг раздались смешки, но не злобные, скорее от неловкости или растерянности. Но и это было еще не все. Внезапно она повернулась к Цаду и сделала ему какой-то знак, а этот негодяй тут же сообразил и остановил пластинку — он был счастлив, как последняя сволочь, ведь ему удается сделать настоящую пакость. В этот момент парень, сидевший неподалеку от нас, крикнул мне:
— Сказал бы своей бабуле, что это уж слишком.
Я повернулся было к нему, чтобы разбить ему рожу, но тут я услышал голос мадемуазель Коры по микрофону:
— Эту песню я посвящаю Марселю Беда.
Эти слова меня просто парализовали. Я еще не был Марселем Беда, и это имя вообще знали только она да я, но у меня одеревенели все мышцы, я превратился в соляную статую, так это, кажется, называется.
Мадемуазель Кора сжимала в руке микрофон, а Цад подскочил к пианино. Мои губы скривились в насмешливой улыбке, я всегда прикрываюсь этой улыбкой, когда нет выхода из положения.
Ай да персики в корзинке
У красотки аргентинки!
Подходите, не зевайте,
Что хотите выбирайте.
Не знаю, сколько минут она пела эту песню. Наверное, меньше, чем мне показалось, потому что в таких случаях время всегда играет с нами злые шутки. Мне показалось, лет тридцать.
Шальная подружка
Шепнет вам на ушко:
«Попробуй, как сладко,
Как кожица гладка,
И кончик тугой
Под нежной рукой».
Когда она пела «кончик тугой», то делала жест рукой, словно касаясь его. Подонок в желтой рубашке, что сидел поблизости от нас, сперва заорал, глядя на меня:
— Хватит! Мы хотим танцевать!
— Не надо мешать артистам, — так я ему сказал. — С тобой ничего не случится, если ты немного подождешь. А потом ты у меня еще запляшешь, обещаю!
Он шагнул в мою сторону. Сидевшая с ним девчонка, у которой сиськи были в два раза больше обычного, удержала его.
— Я не собираюсь тебе мешать зарабатывать себе на жизнь, альфонсик, — сказал он мне. — Но мотай отсюда.