– Я свой хлеб уже почти весь продала, – сказала Жекки. – Теперь жалею, конечно, потому что он должен будет час от часу дорожать. Да, мне деньги нужны прямо теперь.
– Что ж, коли так, – поддержал Поликарп, – делать нечего. Стало быть, крепко вас, сударыня моя, прихватило. У вас же одних векселей непогашенных тыщ на пять, а то и поболе.
Жекки нахмурилась. Непогашенные векселя висели на ее плечах тяжкой обузой. Всего два года назад ценой невероятных ухищрений, стараний, каждодневного кропотливого труда в имении ей удалось собрать деньги для выкупа у банка закладной на Никольское. Однако спустя год, неурожай и случившийся тогда же крупный падеж скота, сокративший наполовину ее молочное стадо, заставили ее вновь заложить всю пахотную землю с прилегающими лесными участками. Так что теперь, крупные долги по векселям и необходимость расплачиваться по банковскому займу представляли для нее не меньшую, чем когда-то, а напротив – еще более грозную опасность.
– Пять с половиной, – сказала Жекки, называя правильную сумму своего вексельного долга. – И, похоже, в этом году лучшее, что я смогу – это выплатить по ним проценты. – Она вздохнула. Вот именно, что в лучшем случае. Потому что кроме платежей по долгам необходимо было заплатить полторы тысячи в страховую контору, отремонтировать окончательно сгнившую крышу амбара, заменить конную молотилку, купить хотя бы пару новых плугов и одну сеялку, чтобы было с чем выйти в поле следующей весной. Наконец, нужно было рассчитаться сполна с работниками, надо было чем-то питаться, содержать себя с мужем и… о, как же хотелось… но сейчас это желание показалось ей почти несбыточным. Как же хотелось сшить себе новое вечернее платье, в котором она смогла бы показаться на именинном балу у инского предводителя. То самое, высмотренное в «Дамском журнале», то, о котором она мечтала, за которое, пожалуй, отказалась бы и от плугов, и от чертовой молотилки, но… Похоже, в этом году ей вряд ли посчастливится выбросить на ветер даже одну сотню рублей. Огромный долг Земельному банку маячил перед ней, как удушливое знойное марево, висевшее над полями все минувшее лето. Жекки ловила себя на ощущении, что не может забыть об этом долге даже во сне.
– И еще пять нужно внести в банк, – прибавила она, стараясь не выдать волнения.
– Фью-ю, – присвистнул Матвеич. – Вместе выходит – поболее десяти. По нынешним временам деньжищи несметные.
– Ну, как тут быть, Поликарп Матвеич? – будто бы соглашаясь с ним и одновременно точно пытаясь воспротивиться чему-то, сказала Жекки, – Я кажется, на долги не напрашивалась. Что могла – отдавала сразу, и все равно… ничего не выходит. Вырученное за хлеб уже почти все разошлось. Да, и что там было-то. По сравнению с прошлыми годами – копейки. А самые большие долги остались непогашенными. Весь лен уйдет в счет аванса и процентов Ханыкову. За масло кое-что получу, но так мало, что и считать не стоит. В общем, нет у меня больше денег, Матвеич. Кончились, и что делать – не знаю.
– Беда, сударушка ты моя, беда. Давно вижу – не по тебе эта ноша, не для твоих плечей. Да и не для женского разумения. А Пал-то Вселодыч ваш, как погляжу, и в ус не дует. Ему все, как с гуся вода. То в разъездах, то на фортепьянах бренчит.
«Ну, вот начинается», – с тоской подумала Жекки.
Ей совершенно не хотелось ни с кем, даже с добряком Матвеичем, обсуждать поведение Павла Всеволодовича. Ей и без того надоели соседские сплетни на счет полной хозяйственной несостоятельности Аболешева. Еще не хватало выслушивать что-то похожее от самого близкого друга. Какими бы справедливыми ни были упреки Поликарпа Матвеича, Жекки не могла поддерживать беседу на эту тему, и отважно проглотив содержимое стального стаканчика, произнесла со всем возможным спокойствием:
– Да, он любит музыку, играет иногда. Мне даже нравится. Если хотите, музыка – его душевный магнит. Как кто-то сказал – то, на чем сосредоточена душа. И, знаете, по-моему, лучше, когда такой магнит есть, чем, когда его нет. Ведь, если вдуматься, им жизнь тянет нас за собой, влечет и держит. Нет притяжения – нет жизни. И хорошо, что такой магнит есть у Аболешева, у меня. И у вас тоже, Матвеич. У каждого свой, конечно. Вот вы любите лес. Вы не скажете, но я-то знаю, что вы без него жить не можете. Знаете его как никто и, наверное, с закрытыми глазами пройдете вдоль и поперек. Разве нет?
Матвеич, только что осушивший посудинку с настойкой, усмехнулся, огладил усы.
– А может, и пройду, да только баловство это. Не к чему. – Он опять усмехнулся, словно представив возможность подобного эксперимента. – Каюшинский лес, да и любой, как живая тварь, его понимать надо. Тогда он сам тебе откроется. Его и проверять и мерить на десятины не придется. Вымерено все уже, нового-то не приросло. А что знаю я его, так тут спору нет. И вы, сударыня моя, знаете, и для вас Каюшинский край не чужой. Ведь знаете, как через большую дубраву на берег Калинкина ручья выйти? Знаете. Как дальние болота обойти? Опять вам известно. И как коростель кричит, и как тетерев на току квохчет, и как по рыхлой земле на кабана выйти. Да и чего, скажите, вам здесь не ведомо?
Жекки задумалась. В самом деле, кажется на сегодняшний день, она знает примерно то же, что и ее многомудрый учитель. А с другой стороны, она понимала, что подлинные знания даются лишь с опытом, зарабатываются собственными шишками. У Поликарпа Матвеича и опыта, и набитых им за долгую жизнь шишек, наберется побольше.
V
– А что, есть ли еще кто-нибудь у нас в уезде, кого бы вы, Поликарп Матвеич, в местные следопыты записали? Мне просто так любопытно. Земляки, соседи все-таки.
Жекки хитрила. На самом деле ей было все равно, есть ли подобные следопыты или нет. Точнее, она считала, что среди ее «милых соседей» таких людей быть не может. Просто сейчас ей очень хотелось перевести разговор с опасной темы «Аболешев» на любую другую. Пусть даже Матвеичу вздумалось бы размышлять вслух о силе земного тяготения. Ее устроило бы все что угодно, кроме разговоров о муже. Еще задумав свою военную хитрость, она предполагала, что предстоит непростая борьба с использованием всевозможных уловок и приятно удивилась, обнаружив, что Матвеич заглотил наживку с первой попытки.
– В уезде-то все так, одна шушера козявочная водится. Уж ты меня, ласточка, прости, коли сорвалось что лишнее с языка. Стар стал, невоздержан. В губернии, в Мшинском уезде, там был стоящий егерь, старый уже, Афанасий Савватеич, да сказывают, помер в запрошлом годе. А из молодых… Молодо зелено, может еще из кого толк будет. Так что кроме нас с тобою лучше пока никого нету. Хвастайся, коли хочешь. На-ко вот отведай. – Матвеич бережно скрутил несколько маслянистых блинов, лежавших сверху на блюде, и переложил их на тарелку Жекки.
– Был, правда, еще один человек, – сказал он, помедлив, вытирая рушником замасленные пальцы, и по его лицу пробежала мгновенная тень.
– Забывать уже о нем стал, столько лет прошло. Да вот, съездил третьего дня на ярмарку, и показалось, что свиделся снова. Может, и примерещилось. А только и он посмотрел на меня издали этак внимательно, будто тоже припомнил что.
– Кто же он? – спросила Жекки. Ее любопытство мешалось с непонятным смятением. Она уже не жалела, что затеяла эту не вполне честную игру. Никогда раньше ей не приходилось видеть добрейшего Матвеича в таком волнении. Что-то темное меняло его прямо на глазах. Он слегка захмелел, взгляд его подернула туманная поволока, и видно было, что сдерживаемое два последних дня какое-то жестокое и щемящее чувство вот-вот готово выплеснуться наружу.
– Он-то?… Не говорил я тебе о нем прежде, не знаешь ты. Никому не говорил. – Жекки видела, как скрытые бородой скулы старика словно бы свела внезапная судорога. – Он был… Был, ну вроде как ты мне теперь. Ближе и быть не может. За сына его считал. Нет, ты не подумай. У меня родных деток Бог прибрал, еще, когда я с твоим папашей хивинского хана железными матюгами окучивал. Мальчишка этот был сыном князя Ратмирова и воспитательницы его старшего сынишки, мисс Грег. Незаконнорожденный, стало быть, ублюдок, бастард. От того и горд, и самолюбив был страшно. И сызмальства не было в нем ни капельки… как бы сказать-то, жалости что ли, или тепла к человеку, вообще ни к кому. Ни страха Божьего, ни смирения. Так вот обделила судьба, потому как со страхом-то Божьим и благодать Божья открывается, а ему, видно, такой благодати не было положено от самого начала его.