Когда лето заканчивалось, и нужно было переезжать в Нижеславль, чувство, неверности, призрачности окружающего возвращалось. Жекки знала, что черная бездна рядом, что она стережет где-то у самой кромки души, готовая в любую минуту завладеть ее сознанием. И тьма пробуждалась еще не однажды, превращая веселую пылкую, немного взбалмошную Жекки в жалкий комок страдающей плоти. Правда, новые приступы были не так мучительны, как те, что изводили ее в первое время после «спасения», и все же они не давали ей ничего забыть, не давали избыть тягучую душевную пытку, ей, столь радостно когда-то мечтавшей о счастье.
Но счастье все же нашло ее как-то вдруг, ненароком. Было ли оно собственно тем самым, предвкушаемым, предназначенным ей или каким-то другим, Жекки точно не знала. Знала только, что первой же зимой после окончания гимназии, на первом, по-настоящему взрослом своем балу в Благородном собрании, она встретила некоего приезжего и влюбилась в него сразу, без памяти. Это был Аболешев.
В Нижеславле, как выяснилось, он оказался проездом из Петербурга и сразу, без приглашения, заявился на губернаторский пышный прием, благо его превосходительство, приходился ему какой-то не слишком дальней родней. Подчеркнутая сдержанность, немногословность, нездешность Аболешева поразили Жекки в самое сердце. Он мгновенно приковывал к себе взгляды. Его чужеродность окружающему была безотчетна и вместе разительна. Незаурядная наружность: стройный брюнет, чуть выше среднего роста с гордой осанкой и непринужденно-мягкими манерами, изобличавшими отменную джентльменскую выучку – и особенно, тонкого бледного лица, лишь изредка оживлявшегося прохладным блеском внимательных глаз, имела в себе нечто болезненное, недосказанное.
Жекки хватило одного взгляда, чтобы по достоинству оценить столь редкое своеобразие, незамедлительно приняв в себя, как не с чем не сравнимую данность. А вот нижеславское общество, особенно дамы, далеко не сразу одобрили заезжего гордеца. Аболешев избегал знакомств, держался спокойно и вызывающе. А когда пелена спала, было уже поздно: он танцевал два раза подряд с Жекки, после чего тотчас уехал. В зале шептались и переглядывались. Через неделю всем стало известно, что «господин Аболешев сделал мадмуазель Ельчаниновой предложение руки и сердца».
Отец Жекки, человек старомодный, был доволен выбором дочери хотя бы потому, что фамилия предполагаемого зятя значилась в шестой части гербовника дворянских родов губернии и была столь почтенной и древней, что могла этими качествами компенсировать сразу два существенных изъяна – зыбкую тень от мезальянса старшей дочери и полнейшую материальную несостоятельность жениха. Жекки, разумеется, была далека от таких умонастроений. Павел Всеволодович занял ее сердце полнее, чем кто-либо до сих пор. Его склонность проявила себя, как и положено, прежде ее собственного признания. И все это, само собой, к всеобщему удовольствию, не могло иметь других последствий, кроме свадьбы. Они обвенчались, и после года совместных заграничных путешествий, вернулась в родной край, к своим заповедным местам.
Новая жизнь в милом ее сердцу Никольском, жизнь, наполненная бесконечными заботами и не совсем ровные отношения с красавцем-супругом, наконец, избавили Жекки от давней напасти. Старые кошмары перестали донимать ее. Она почувствовала себя вновь уверенной и здоровой, каковой, впрочем, в глубине души считала себя всегда, вопреки тяжелым проявлениям пережитого ею несчастья. Что же до новых тревог, вызванных переменой в ее семейном и общественном положении, то они касались той стороны жизни, в которой было, как ей думалось, все поправимо, в отличие от многого такого, над чем человек совершенно не властен. Во всяком случае, до сих пор, все годы замужества, сколь бы ни удручали ее почти постоянные размолвки с Павлом Всеволодовичем, Жекки жила с чувством обретенной твердой почвы под ногами. Черное наваждение наконец-то само стало призраком.
– Ты не хочешь, – обратилась она к Серому, задорно поглядывая в устремленные на нее, горящие странным огнем, глаза. – Не хочешь уходить? Что ж, давай побудем здесь еще немного. Поликарп Матвеич добрый. Он извинит, если я слегка опоздаю.
Помогая себе ногами, Жекки сгребла густую охапку опавшей листвы и повалилась в нее, успев, как бы играя, бросить в сторону волка быстро рассыпавшийся лиственный ворох. Серый тотчас подбежал к ней, показывая, что тоже не прочь поиграть. И Жекки, смеясь, начала засыпать его шуршащими сухими листьями, а Серый то подставлял под них морду, то отпрыгивал в сторону, притворяясь напуганным. Красные, желтые, багровые листья в голубом воздухе, как будто в медленном танце плыли над ними, покачиваясь и опадая. Жекки следила за ними глазами, точно воображала, будто кружится в неведомом вальсе. Потом, устав, она распласталась на разноцветной перине. Серый улегся рядом. Жекки положила руку ему на загривок. И все было хорошо, даже слишком хорошо, как казалось. Но почему-то, глядя прямо в опрокинутую над ней лазурь, она выдохнула, сама того не желая: «Знаешь, Серенький, а ведь счастливее чем сейчас, я уже никогда не буду».
Ее рука, прижатая к волчьему загривку, почувствовала резкий отталкивающий рывок. Серый мгновенно приподнялся так, чтобы увидеть лицо двуногой, словно он не только понял, что она сказала, но и приготовился немедленно возразить ей. Жекки этому не удивилась. Серый понимал ее как никто на свете. Теперь она это точно знала, как и то, что его понимание, его молчаливое присутствие будет необходимо ей, пока она жива. Жекки провела рукой по его большой голове, почесав немного за ухом. Пригладила шерсть, сбившуюся по бокам, и, обняв еще раз за шею, поцеловала во влажный нос. Затем нашла брошенный неподалеку хлыстик, отряхнулась и, забывшись на долю секунды, чересчур непреклонно позвала Серого за собой. Все же нужно было поторопиться к Матвеичу. Старый лесник не очень-то любил засиживаться дома, и Жекки боялась его не застать.
Однако, волк медлил. Жекки мысленно одернула себя. Прямые просьбы и тем более – приказы, никогда не действовали на Серого. За все десять с лишним лет их знакомства он так и не стал ручным. Бесполезно было понуждать его или намеренно обучать каким-нибудь трюкам. Серый был слишком умен, чтобы в угоду человеческим прихотям совершать какие-то бессмысленные комбинации движений, не представлявших по большому счету для него ни интереса, ни, тем более – мыслительной сложности. Он всегда сам решал, что и как ему делать. И Жекки понимала: любить этого волка она может только потому, что он такой – своенравный, чужой, свободный.
IV
– А, отступница, явилась, – с напускной ворчливостью поприветствовал ее Поликарп Матвеич, в то время, как Жекки на великолепном золотисто-гнедом жеребце въезжала во двор его лесной усадьбы. Дом, выстроенный много лет назад из огромных сосновых бревен, с высоким коньком тесовой крыши и широким двухступенчатым крыльцом под таким же навесом, обнесенный с четырех сторон забором из связанных крепких жердей, выглядел как добротное жилище какого-нибудь богатого крестьянина, живущего большой семьей на отдаленном отрубе.
Опытным глазом приметив Серого, оставшегося за воротами, Матвеич добавил, сразу посерьезнев:
– И зверя своего привела. Добро же. Ну, здравствуй.
Жекки тоже еще по дороге заметила волка, все-таки решившего проводить ее и, довольная этим, добралась до Поликарпа в самом приятном расположении духа.
– Здравствуйте, Поликарп Матвеич, – поздоровалась она в свою очередь. – И сколько вам повторять, что никакая я не отступница, никогда ею не была и не буду.
– Отступница, отступница. Ну, проходи в дом.
Всегда он насмешничает, а сам, пожалуй, все глаза проглядел, дожидаясь пока она соизволит явиться. Отступница… Смешно об этом вспоминать, но когда-то давным-давно, Жекки с детской простой призналась своему наставнику, что хочет, как и Матвеич, жить в лесу и выйдет замуж непременно за такого же, как он лесовика. Матвеич, конечно, смеялся. Но реальное замужество воспитанницы принял с прохладцей. Выбора ее не одобрил и полушутя-полусерьезно стал упрекать в отступничестве от ею же данного обещания. Кое-какой резон в этих упреках все же имелся, потому как столичный сноб Аболешев, разумеется, нисколько не походил на «лесовика».