В огромном каменном камине полыхала охапка дров, треща и отбрасывая багровые отблески, которые, сливаясь со светом четырех ламп, стоявших по углам на консолях, придавали всей комнате что-то светлое и веселое. Выше начинались завитки геральдических изображений, они тянулись до резного дубового потолка с карнизами; а по обе стороны камина стояли кресла под балдахинами для хозяина и хозяйки, а также наиболее почетных гостей. По стенам висели изысканные и яркие гобелены, на них были изображены деяния сэра Бевиса из Хамптона, а за ними стояли раздвижные столы и скамьи для больших празднеств. Пол был выложен гладким кафелем, а посередине комнаты покрыт квадратным фламандским ковром в красную и черную клетку; по нему было расставлено множество кушеток, складных стульев и кресел с выгнутыми ножками. На дальнем конце зала стоял длинный черный буфет или сервант с золотыми чашами, серебряными подносами и другой драгоценной утварью. Все это Аллейн рассматривал с большим интересом; но самым любопытным ему показался столик из черного дерева, стоявший совсем близко и на котором рядом с шахматной доской и рассыпанными шахматными фигурами лежала раскрытая рукопись, написанная правильным, четким почерком клирика и украшенная на полях орнаментом и эмблемами. Напрасно Аллейн напоминал себе, где он находится и что именно здесь должно помнить правила хорошего воспитания и вежливости; эти раскрашенные прописные буквы и ровные черные строки неудержимо влекли к себе его руку, подобно тому как естественный магнит влечет к себе иголку, и не успел он опомниться, как уже держал перед глазами роман Гарэна де Монтглана и настолько погрузился в чтение, что совершенно забыл, где он и почему сюда попал.
Он пришел в себя от короткого и легкого женского смешка. Ошеломленный юноша быстро положил рукопись среди шахмат и растерянно стал озираться. В зале было по-прежнему тихо и пусто. Он снова протянул руку к роману, и снова раздался тот же шаловливый смех. Он поднял глаза к потолку, обернулся к закрытой двери, перевел взгляд на тугие складки неподвижных гобеленов. И вдруг что-то блеснуло в углу против него, где стояло кресло с высокой спинкой; а сделав шаг или два в сторону, Аллейн увидел стройную белую руку: наблюдательница держала зеркало таким образом, что могла все видеть, сама же оставалась незримой. Подойти ли ему или сделать вид, что он ничего не замечает? Пока он колебался, зеркало исчезло, и из-за дубового стула выскользнула статная молодая особа, в ее глазах искрилось веселое озорство. Аллейн был поражен, узнав в ней ту самую девицу, с которой так грубо обошелся в лесу его брат. Правда, она была уже не в пестрой одежде для верховой езды, но в длинном, со шлейфом платье из черного брюггского бархата, с легкой белой кружевной оторочкой у ворота и у кистей рук, едва отличавшейся от ее кожи цвета слоновой кости. Если девушка и тогда показалась ему прекрасной, то стройная прелесть ее фигуры и свободная, гордая грация движений теперь еще подчеркивались богатой простотой туалета.
— А, вы явились, — сказала она, с тем же лукавством искоса взглянув на него, — и я не удивляюсь этому. Разве вам не захотелось еще раз взглянуть на девицу, которая попала в беду? О, почему я не менестрель — я бы все это изобразила в стихах, всю историю: незадачливую девицу, злого сокмана и добродетельного клирика! Тогда наша слава была бы связана навеки, и вы стали бы вторым сэром Персивалем, или сэром Галахадом, или вообще одним из тех, кто спасает дам, попавших в беду.
— То, что я сделал, — ответил Аллейн, — слишком ничтожно и не заслуживает благодарности; и все-таки скажу, вовсе не желая вас обидеть, — история эта слишком серьезная и волнующая, она не заслуживает насмешек. Я надеялся на любовь брата ко мне, но богу было угодно, чтобы все сложилось иначе. Для меня радость видеть вас опять, госпожа, и знать, что вы благополучно добрались до дому, если это действительно ваш дом.
— Да, правда, замок Туинхэм — мой дом, а сэр Найджел Лоринг — мой отец. Мне следовало сообщить вам об этом сегодня утром, но вы сказали, что направляетесь сюда, поэтому я решила промолчать и сделать вам сюрприз. Но я очень рада видеть вас! — воскликнула она, снова рассмеявшись; девушка стояла перед ним, прижав руку к сердцу, а ее прищуренные глаза весело блестели. — Вы отступили, а потом опять шагнули вперед, не спуская взоров с вот этой моей книги, точно мышь, когда она чует сыр и все-таки боится мышеловки.
— Мне очень совестно, — сказал Аллейн, — что я решился коснуться книги.
— Ну что вы! У меня на душе потеплело, когда я увидела, как вас к ней тянет. Я была так рада, что от удовольствия даже рассмеялась. Значит, мой достойный проповедник тоже поддается искушению, подумала я; он из того же теста, что и все мы.
— Господь да поможет мне! Я слабейший из слабых, — вздохнул Аллейн. — Молю бога о том, чтобы он укрепил мои силы.
— А ради чего? — насмешливо спросила она. — Ведь вы, насколько я понимаю, вознамерились навсегда замкнуться в четырех стенах монастырской кельи, так какая вам польза, если ваши молитвы и будут услышаны?
— Ради спасения собственной души.
Она отвернулась от него, грациозно пожав плечами и махнув рукой.
— И это все? — спросила она. — Значит, вы ничуть не лучше отца Христофора и всех остальных! Собственная душа! Собственная! Мой отец служит королю, и когда он на коне врезается в гущу боевой схватки, он никогда не думает о том, чтобы спасти собственное ничтожное тело. И его мало заботит мысль, что оно может остаться на поле боя. Тогда почему же вы, воины Духа, вечно каетесь, прячетесь по кельям да подвалам и всегда заняты только самими собой, а мир, который вам следовало бы исправлять, идет своей дорогой, и никто не видит и не слышит вас? Если бы вы так же мало тревожились за свою душу, как воин за свое тело, вы приносили бы больше пользы душам других людей.
— В ваших словах, госпожа, есть доля правды, — отозвался Аллейн. — Но все-таки что, по-вашему, должны делать духовенство и церковь? Мне не ясно.
— Пусть бы они жили, как остальные люди, и так же работали, проповедуя больше своей жизнью, чем словами. Пусть бы они вышли из своего уединения, смешались с бедняками, познали те же страдания и радости, те же заботы и удовольствия, те же соблазны и волнения, что и простой народ. Пусть трудятся в поте лица своего, и гнут спину, и пашут землю, и берут себе жен…
— Увы, увы! — воскликнул Аллейн в ужасе. — Вас, наверно, отравил своим ядом этот Уиклиф, о котором я слышал столько плохого.
— Нет, я его не знаю. Я поняла это, просто глядя из окна моей комнаты и наблюдая за бедными монахами из монастыря, за их унылой жизнью, их бесцельными ежедневными трудами. И я спрашивала себя: неужели добродетель не годится ни на что иное, как засадить ее среди четырех стен, словно она дикий зверь? А если добрые будут замыкаться от мира, а злые — разгуливать на свободе, то разве не горе этому миру?
Аллейн с изумлением посмотрел на нее — щеки ее разрумянились, глаза блестели, и вся ее поза выражала глубокую убежденность. Но в один миг все это исчезло, и она по-прежнему весело и лукаво заулыбалась.
— Вы согласны сделать то, о чем я попрошу?
— Что именно, госпожа?
— Ох, клирик, какой же вы не галантный! Настоящий рыцарь никогда бы не спросил, а тут же бы дал клятву исполнить. Нужно только подтвердить то, что я скажу отцу.
— Подтвердить — что?
— Сказать, если он спросит, что я встретилась с вами к югу от дороги в Крайстчерч. Иначе меня запрут вместе с камеристкой, и мне неделю придется сидеть в комнате и прясть, вместо того, чтобы скакать на Трубадуре по Виверли-Уок или спускать маленького Роланда на виннириджских цапель.
— Если он спросит, я ему вовсе не отвечу.
— Не ответите! Но он захочет получить ответ! Нет, уж вы не подводите меня, иначе дело для меня обернется плохо.
— Но, госпожа, — воскликнул Аллейн в глубоком отчаянии, — как я могу сказать, что это произошло к югу от дороги, когда отлично знаю, что мы встретились в четырех милях к северу!