Вспомнив, как вел себя Юрка на свадебном пиру, Ластик похолодел. Что, если хитрый англичанин прав?
— Я лучше утоплю алмаз в реке, как тот ювелир. Но ты Камня не получишь! — выкрикнул Ластик.
Несколько секунд они смотрели друг другу в глаза.
Потом Келли тихо рассмеялся.
— Я вижу, Райское Яблоко доверено достойному Стражу. Я испытывал тебя, принц. И ты выдержал испытание с честью.
С учтивым поклоном барон удалился, оставив Ластика в тревоге и недоумении.
После высочайшего венчания к разгульному веселью простонародья, начавшего праздновать свадьбу загодя, присоединились придворные, и торжества пошли чередой. Каждый день начинался с охоты в Сокольниках или рыцарского турнира на европейский манер, а заканчивался шумным пиром — то по-московски, с бесконечной сменой кушаний, с рассаживанием по чинам и без женщин, то по-польски, всего с четырьмя переменами блюд, но зато с дамами, музыкой и танцами.
Вторая разновидность, конечно, была поживей, да и царь с царицей держались менее скованно: шутили, смеялись, даже танцевали, чем приводили бояр в гнев и возмущение.
А Ластику нравилось. Особенно модный французский танец «Купидон».
Сначала польский оркестр — лютни и скрипки — заводил тягучую, медленную музыку. Потом с двух сторон выплывали он и она: Марина в воздушном платье с испанским воротником, на высокой прическе маленькая легкая коронетка; Дмитрий в бело-золотом колете и коротком плаще, со шпагой. Кавалер снимал шляпу со страусиным пером — левой рукой, то есть жестом, идущим от сердца. Дама слегка приседала, потупив глаза. Потом танцоры, изящно выгнув руки, касались друг друга самыми кончиками пальцев — тут по русской стороне стола прокатывался сдавленный вдох: срамота. Царь с царицей этого не слышали, смотрели не на мрачные боярские физиономии, а друг на друга и улыбались блаженными улыбками.
Зато Ластик наслушался всякого. Ропот, начавшийся еще в день свадьбы, звучал все громче, почти в открытую.
— Испокон веку такого непотребства не бывало, — говорили бояре. — Псами на пиру Иоанн Васильевич нас травил, это да. Бывало, что и посохом железным осердясь прибьет. Князя Тулупова-Косого из окошка выметнул, для своей царской потехи. Но чтоб, обрядясь в немецкое платье, с царицей непотребно скакать?
— А может, царь вовсе не Иванов сын? — пропищал чей-то голос, явно измененный, но Ластик узнал — Мишка Татищев, думный дворянин.
На опасные слова со всех сторон зашипели: «Тс-с-с». Ластик и не оборачиваясь знал — это они его, царева брата, стерегутся.
Помолчат немного, и снова за свое.
— Гляди, княже, телятину подали, — брезгливо скажет один. — А хрестьяне православные телятины не едят.
Другой подхватывает:
— Руки-то, руки мыть заставляют, будто нечистые мы.
Это про польский обычай — у входа в пиршественную залу слуги подавали гостям кувшин и таз для омовения рук. Бояре обижались, руки прятали за спину, проходили мимо.
Садясь за стол, молча ели, пялились на голые плечи и декольте полячек, в разговоры с иноземцами не вступали.
Но и польские паны вели себя не учтивей.
Громко гоготали, не стесняясь присутствием государя. Тыкали в бояр пальцами, о русских людях и московских обычаях отзывались презрительно — хоть и по-польски, но языки-то похожи, «swinska Moskva» понятно и без перевода.
С каждым днем враждебность по отношению к наглым чужакам всё возрастала.
Во дворце, при царе с царицей, кое-как сдерживались, а в городе было совсем худо.
Поляки, кто званием попроще и в Кремль не допущен, пили еще забубенней, чем москвичи, благо злата от Дмитриевых щедрот у них хватало. Напившись, приставали к девушкам и замужним женщинам. Чуть что — хватались за сабли.
Никогда еще русская столица не видывала подобного нашествия иностранцев, да еще таких буйных.
С войском Дмитрия и свитой воеводы Мнишка на Москву пришли далеко не лучшие члены шляхетского сословия — шумный, полуразбойный сброд. Поговаривали, что король Жигмонт в свое время поддержал претендента на царский престол по одной-единственной причине: надеялся, что Дмитрий уведет с собой из Польши смутьянов, забияк, авантюристов — и пускай всю эту шантрапу перебьет войско Годунова. Причем с Дмитрием год назад ушли те, что похрабрее, и многие из них, действительно, сложили головы, но поляки пана Мнишка шли не воевать, а гулевать, не рисковать жизнью, а пьянствовать.
Вышло так, что самые распоследние людишки польского королевства почувствовали себя в Москве хозяевами, особенно когда вино полилось рекой.
Уж доходило до смертоубийства — меж пьяными ссоры вспыхивают быстро. Польские сабли звенели о русские топоры, лилась кровь. Пробовали ярыжки наводить порядок — какое там. Схватят разбушевавшегося шляхтича — на выручку бегут десятки поляков с ружьями и саблями. Заберут буяна-посадского — тут же валят сотни с колами и вилами.
Скверно стало на Москве, тревожно. В воздухе густо пахло вином, кровью и ненавистью.
Ластик, хоть сам пешком по улицам не ходил, но наслушался достаточно. Много раз пытался прорваться к государю для разговора с глазу на глаз, но Дмитрий или находился на царицыной половине дворца, или был окружен придворными.
Пробиться к нему удалось всего дважды.
В первый раз днем, когда двор возвращался с псовой охоты.
Ластик улучил момент, когда царь в кои-то веки был один, без царицы (она заговорилась о чем-то с фрейлинами) и подъехал вплотную.
— Юр, ты бы в церковь сходил, на молебне постоял, — заговорил он вполголоса и очень быстро — нужно было успеть сказать многое. — Ропщут бояре и дворяне. И кончай ты нарываться, не ходи во французских нарядах, со шпагой. Тоже еще Д’Артаньян выискался! Скажи своим полякам, чтоб вели себя поскромнее. А бояр припугнуть бы, очень уж языки распустили…
— Пускай, — беспечно перебил Юрка. — Еще недельку попразднуем, а потом возьмемся за работу. — Схватил современника за плечи, крепко стиснул и шепнул. — Эх, Эраська, вырастай скорей. Женишься на своей Соломонии — узнаешь, что такое счастье.
Ластик залился краской, вырвался.
— Дурак ты! Какую недельку? Того и гляди, на Москве в набат ударят — поляков резать.
Но уже подъезжала на чистокровном арабском жеребце царица. И была она, раскрасневшаяся от ветра и скачки, так хороша, что у Юрки взгляд затуманился, выражение лица стало идиотское — и беседе конец.
Во второй раз, когда дело приняло совсем паршивый оборот (потасовки вспыхивали чуть не ежечасно, причем в разных концах города), Ластик уселся Наверху, возле дверей женской половины дворца и твердо решил дожидаться хоть до самой ночи, но обязательно выловить Юрку для серьезного разговора.
Час сидел, два, и высидел-таки.
Из Марининых покоев вышел Дмитрий, довольный, улыбчивый. Увидел друга — обрадовался. Начал рассказывать, какая Маринка чудесная, но Ластик про эту чепуху и слушать не стал.
— Юрка, приди ты в себя! Сегодня в Китай-городе шляхтич купца зарубил. Убийцу не нашли, так вместо него трех других поляков на куски разорвали. Бояре меж собой тебя в открытую ругают вором и самозванцем. Мой дворецкий слышал от дворецкого князя Ваньки Голицына, будто его хозяин со товарищи убить тебя хотят. Такой уж народ бояре, не могут без острастки. Если бы кому-нибудь как следует шею намылить, остальные враз поутихнут. Голову рубить, конечно, не надо, но, может, хоть в ссылку отправить человек несколько? — И Ластик перечислил самых зловредных шептунов — братьев Голицыных, Михаилу Татищева, Салтыкова. — Действуй, Юрка! Пока ты любовь крутишь, эти гады дворец подожгут, да и зарежут тебя вместе с Мариной!
Государь снисходительно улыбнулся.
— Во-первых, не подожгут. Тут брус с огнеупорной спецпропиткой, моё изобретение. Во-вторых, бояре только шептаться здоровы, а поднять руку на помазанника Божия им слабу. Рабская психология. Уж на что папка мой липовый Иван Васильевич был паук кровавый, никто против него пикнуть не посмел. А коли все-таки сунутся какие-нибудь уроды, у меня, сам видишь, охрана крепкая. Снаружи стрельцы, триста человек. Внутри — рота храбрых немцев. Отборные ребята, один к одному, боевые товарищи. Со мной от самой границы шли. Таких не подкупишь.