— Так ты знала? — удивился Ластик. — Что твой батюшка надумал меня царем сделать?
— Подслушивала, — как ни в чем не бывало призналась она. — В стене честной светлицы есть подслух, за гостями доглядывать. У нас в доме подслухов где только не понатыкано, батюшка это любит.
Так вот откуда он про тайник в печке вызнал, понял Ластик. Подглядел!
— Что же он со мной сделает? — тихо спросил он. — Я для него теперь опасен…
— Ништо. Убивать тебя он не велел, я подслушала. Сказал Ондрейке: «С этим погодим, есть одна мыслишка». Что за мыслишка, пока не знаю. Но тебе лучше до поры тут посидеть. Смутно на Москве. Ходят толпами, ругаются, топорами-дубинами машут, и притом трезвые все, а это, батюшка говорит, страшней всего. Не кручинься, Ерастушка. Всё сведаю, всё вызнаю и, если опасность какая, упрежу, выведу. Нешто я ангела Божия в беде оставлю?
И в самом деле не оставила. Заходила несколько раз на дню, благо стражи к двери боярин не приставил — очевидно, из соображений секретности. Приносила еду-питье, воду для умывания, даже притащила нужную бадью с известковым раствором, это вроде средневекового биотуалета.
В общем и целом, жилось узнику в узилище не так уж плохо. Даже к скелету привык. Соломка надела на него шапку, кости прикрыла старым армяком, и появился у Ластика сосед по комнате, даже имя ему придумал — Фредди Крюгер. Иногда, если становилось одиноко, с ним можно было поговорить, обсудить новости. Слушал Фредди хорошо, не перебивал.
А новостей хватало.
Погудела Москва несколько дней, поколебалась, да и взорвалась. Собралась на Пожаре (это по-современному Красная площадь) преогромная толпа, потребовали к ответу князя Шуйского. Закричали: ты, боярин, в Угличе розыск проводил, так скажи всю правду, поклянись на иконе — убили тогда царевича или нет? И Василий Иванович, поцеловав Божий образ, объявил, что вместо царевича похоронили поповского сына, а сам Дмитрий спасся. Раньше же правды сказать нельзя было, Годунов воспретил.
«Дмитрия на царство! Дмитрия!» — зашумел тогда московский люд.
И повалили все в царский дворец, царя Федора с матерью и сестрой под замок посадили, караул приставили. А потом, как обычно в таких случаях, пошли немцев громить, потому что у них в подвалах вина много. Черпали то вино из бочек сапогами да шапками, и сто человек упились до смерти.
— Батюшка говорит, хорошо это. Ныне толпа станет неопасная, качай ее, куда пожелаешь, — сказала Соломка. — А самозванца он боле Вором и Гришкой Отрепьевым не зовет, только «государем» либо «Дмитрием Иоанновичем». Ох, чует сердце, беда будет.
Правильно ее сердце чуяло. Через несколько дней прибежала и, страшно округляя глаза, затараторила:
— Федора-то Годунова и мать его насмерть убили! Наш Ондрейка-душегуб порешил! Не иначе, батюшка ему велел! Сказывают, что Ирину-царицу Ондрейка голыми руками удушил. А Федор сильный, не хотел даваться, всех порасшвырял, так Шарафудин ему под ноги кинулся и, как волк, зубами в лядвие вгрызся!
— Во что вгрызся? — переспросил Ластик — ему иногда еще попадались в старорусской речи незнакомые слова.
Она хлопнула себя по бедру.
— Федор-от сомлел от боли, все разом на него, бедного, навалились и забили.
Ластик дрогнувшим голосом сказал:
— Боюсь я его, Ондрейку.
Шарафудин к нему в темницу заглядывал нечасто.
В первый раз, войдя, посветил факелом, улыбнулся и спросил:
— Не издох еще, змееныш? Иль вы, небесные жители, взаправду можете без еды-питья?
Потом явился дня через два, молча шмякнул об землю кувшин с водой и кинул краюху хлеба. Вряд ли разжалобился — видно, получил такое приказание. Передумал боярин пленника голодом-жаждой морить.
Хлеб был скверный, плохо пропеченный. Ластик его есть не стал — и без того сыт был. Назавтра Ондрейка пришел вновь, увидел, что вода и хлеб нетронуты.
Удивился:
— Гляди-ка, и в самом деле без пищи умеешь. После этого, хоть и заглядывал ежедневно, ничего больше не носил — просто посветит в лицо, с полминуты посмотрит и уходит. Не произносил ни слова, и от этого было еще страшней — лучше б ругался.
Как-то на рассвете (было это через три дня после убийства Годуновых) Ластика растолкала Соломка.
— Пора! Бежать надо! Боярская Дума всю ночь сидела, постановила признать Дмитрия Ивановича. Навстречу ему отряжены два на́больших боярина — князь Федор Иванович Мстиславский, потому что он в Думе самый старший, и батюшка, потому что он самый умный. С большими дарами едут. А батюшка хочет тебя с собой везти, новому царю головой выдать.
— Как это «выдать головой»? — вскинулся Ластик.
— На лютую казнь. Теперь ведь ты получаешься самозванец. Батюшка тобой новому царю поклонится и тем себе прощение выслужит. А тебя на кол посадят либо медведями затравят.
Пока Ластик трясущимися руками натягивал сапоги, княжна втолковывала ему скороговоркой:
— Я тебе узелок собрала. В нем десять рублей денег да крынка меда. Он особенный: выпьешь глоточек, и весь день сыт-пьян. Бреди на север. Спрашивай, где река Угра. Там по-за селом Юхновым есть святая обитель, я туда подношения шлю, чтоб за меня Бога молили. Монахи там добрые. Скажешь, что от меня — приветят. А я тебя сыщу, когда можно будет. Ну, иди-иди, время!
Вышли за дверь, а навстречу стрельцы в красных кафтанах кремлевской стражи, впереди всех — князь Василий Иванович.
— Вон он, воренок! — показал на Ластика боярин. — Хватайте! Я его, самозванца, нарочно для государя берег, в своей тюрьме держал!
— Беги! — крикнула Соломка, да поздно. Двое дюжих бородачей подхватили Ластика под мышки, оторвали от земли.
Кинулась княжна отцу в ноги.
— Батюшко! Не отдавай его на расправу Дмитрию-государю! Он моего Ерастушку медведям кинет! А не послушаешь — так и знай: не дочь я тебе больше! Во всю жизнь ни слова тебе больше не вымолвлю, даже не взгляну! — И как повернется, как крикнет. — Поставьте его! Не смейте руки выламывать!
Вроде девчонка совсем, но так глазами сверкнула, что стрельцы пленника выпустили и даже попятились.
И услышал Ластик, как князь, наклонившись, тихо говорит дочери:
— Дурочка ты глупая. Для кого стараюсь? Если я сейчас Отрепьеву-вору не угожу, он меня самого медведям кинет. Что с тобой тогда станется?
Она неистово замотала головой, ударила его кулачком по колену:
— Все одно мне! Руки на себя наложу!
Распрямился боярин, жестом подозвал слуг.
— Княжну в светелке запереть, глаз с нее не спускать. Веревки, ножики — всё попрятать. Если с ней худое учинится — кожу со всей дворни заживо сдеру, вы меня знаете.
И утащили Ластика в одну сторону, а Соломку в другую.
Проклятое средневековье
Челобитное посольство, если по-современному — приветственная делегация, выехала из Москвы на многих повозках, растянувшись по Серпуховскому шляху на версту с гаком. Впереди ехали конные стрельцы, за ними в дорожных возках великие послы, потом на больших телегах везли снятые с колес узорны колымаги (парадные кареты), да царевы дары, да всякие припасы. Потом опять пылили конные, вели на арканах дорогих скакунов.
Путешествовали быстро, не по-московски. Остановки делали, только чтоб дать лошадям отдых и сразу же катили дальше.
Живой подарок Дмитрию — плененного мальчишку-самозванца — Шуйский держал под личным присмотром, велев посадить воренка в короб, приделанный к задку княжьей кареты.
Судя по запаху и клокам шерсти, этот сундук обычно использовался для перевозки собак — наверное, каких-нибудь особо ценных, когда боярин ездил на охоту. Ластик так и прозвал свое временное обиталище — «собачий ящик». Крышка была заперта на замок, но неплотно, в щель виднелось небо и окутанная тучей пыли дорога, по которой двигался караван. Еще можно было через дырку в днище посмотреть на землю. Других развлечений у путешественника поневоле не имелось. Есть-пить ему не давали, то ли из-за того что ангел, то ли не считали нужным зря переводить пищу — всё равно не жилец, медвежья добыча.