Лично мне странным показалось другое – в лесу молчали птицы, а ведь все эти сорокопуты, зяблики, дрозды, овсянки и остальные славки должны были орать как бешеные, обольщая и деля капризных самок. Но нет – под тихим шелестом колышимой листвы повсюду лежала неестественная, сумрачная, сырая тишина. И эта тишина пугала пуще грома.
– Осторожно тут с гульбариями вашими, – напутствовал нас лейтенант. – Или вовсе вертайтесь от греха…
Дальше ехали без приключений.
По предчувствию Брахмана, нас должен был интересовать центральный массив. Поэтому, выскочив из леса в Ерышевке и вновь оказавшись на ослепительном солнце, мы повернули направо и мимо сверкающих свежим листом зелёных кустов двинули через Ливенку к серединной чаще.
Вскоре мы оказались на месте. У домика лесничества – казённо-невзрачного, из силикатного кирпича, с шиферной, в чёрных потёках, крышей (вот бы его заделать в холм, вот бы где к месту – лучше некуда – пришёлся биотек!) – на краю центрального массива, у стены исполинского леса, заглушили моторы, чтобы обговорить последние шаги. То, что мы почти у цели, чувствовали все, и это было тяжкое предощущение.
Мать-Ольха первым делом кинулась к дубам. Остальная стая собралась вокруг Брахмана. А тут – откуда ни возьмись – и белый ворон… Сел на крышу небольшой силикатной сараюшки-пристройки, потоптался и уставился на свою двуногую родню. Мы смотрели на ослепительную птицу заворожённо – третий раз за последние дни ворон явился нам так открыто, а прежде, если припомнить, мы его не всякий год видали. Означать это могло одно – роковой миг приближался, и тотемная птица, мудрая, одинокая и чистая, намеревалась встретить его с нами. Воодушевило ли нас это? Ещё как!
– С нами белая сила! – прижав правый кулак к сердцу, хором закляли мы врага.
* * *
Дом лесничества оказался заперт, и вокруг – ни души. Впрочем, Князь ещё в Ливенке расспросил встреченного на пути мужичка о дороге и выяснил, что в центральном массиве по просекам сейчас не проехать – земля влажная, вязнут даже лесовозы. Машины, стало быть, придётся бросить здесь и дальше двигаться пешком, без пути, по чутью. Разумеется, не тому, что сидело в носу Рыбака. За нужное чутьё – в виде прослушки эфирных слоёв и обследования прочих нежных тканей бытия – у нас отвечал Брахман, значит ему и карты в руки.
Между тем к нам вернулась Мать-Ольха и сообщила интересные известия. Она поговорила с дубами, объяснилась им в любви, вошла к гигантам в доверие, и те поделились с ней не только личными свидетельствами, но и лесными слухами. Слухи были таковы. На днях в чаще действительно появилось некое существо, вгоняющее в трепет всё живое – даже видавшие виды дерева. Собеседники Матери-Ольхи каким-то образом напрямую, путём непосредственной передачи своего впечатления на экран чужого сознания, воспроизвели в ней чувство, какое вызывало существо у бывалых дендронов, невольно побывавших в близком с ним контакте, и это чувство очень ей не понравилось. Оно заключалось не в страхе перед ожидаемой болью и даже не в страхе перед мучительной смертью, а в корчах всего естества, разом осознающего, что… что… чёрт знает что осознающего. Может быть, необратимость изменений тысячелетнего уклада мира, следующих за этим вестником по пятам. Изменений на всех ярусах бытия – от тугой и белой летней грозы до жужжания цветочной мухи. Словом, чистая эманация ужаса. Подобное чувство, разумным образом никак не мотивированное, может породить кошмарный сон, делирий или чудовищное наркотическое видение. Описанию оно не поддаётся, поскольку находится за пределами разума с его арсеналом хитроумных выразительных средств, да и все возможности этих средств превосходит. Как передать ужас тьмы чулана, где заперт в наказание ребёнок, когда вдруг тьма, ворочаясь, рождает из себя внимательный холодный глаз? Или когда тебя живьём пробует на вкус оса – во всех своих подробностях, но размером с тюленя? Или когда – то ли вывернутый наизнанку, то ли просто заживо свежёванный – бык идёт на тебя сквозь вязкий сон и скалится кровавой мордой, и хлюпают его кишки, сочащие дурную слизь, и кровью налитые белки ворочаются прямо в розовой кости и в мясе?.. Однако деревья как-то навели проекцию на чувствительную психику нашего женского брата, и впечатление она (проекция) произвела. Рос бы на холке волос – встал бы дыбом… Признаться, после речи Матери-Ольхи я тоже ощутил фантомное шевеление шерсти на загривке.
Это – лесные толки. Что же касается личных свидетельств здешних дубов… Если Мать-Ольха правильно поняла язык древесных образов, незадолго до нашего приезда тут низко, на бреющем полёте, роняя тяжёлый ветер, ломающий сухие сучья, кружили два вертолёта, в конце концов просыпавшие на опушке дюжину человек с каким-то грузом. И это были не солдаты и не стражи. Дубы не знали, кто они, но интересовал пришельцев тот, кто скрывался в чаще. Отсюда по просеке чужаки ушли в лес – ещё не развеялся даже их запах.
Никакого особого запаха, кроме густого, влажного лесного духа и благоухания цветущего на опушке разнотравья, я не чувствовал. Немудрено: тотем наш – белый ворон, а не полярный песец, чующий лемминга из-под снега, или, скажем, лошадь, чьи обонятельные луковицы по чувствительности превосходят даже пёсьи. Кстати, отчего бы сыскарям вместо собак не взять на поводок специально обученных пони?..
Князь между тем помрачнел.
– Ты кому звонил с новой болталки? – Он исподлобья смотрел на Рыбака, по давней армейской привычке уже прикинувшегося шлангом, невинно моргающего и приплясывающего на месте от переполнявшей его шутовской трескотни – так мочевой пузырь переполняет нетерпение.
– Да ладно, – остановил я ничего теперь не способную изменить экзекуцию, – нам могли и на машины маячки поставить.
– И слухачи у них наверняка свои в конторе есть, – предположил Нестор (накануне я поделился с ним соображениями о конторе). – Быть может, не хуже нашего Брахмана.
– Думай, что говоришь, – по-матерински обиделась за стаю Мать-Ольха. – Лучше наших нет. Наши – во всём самые-самые…
В общем, никто не усомнился – «Вечный зов» настиг нас. И опередил. Догонять было для нас делом незнакомым. Одихмантий своеобразно, но метко подбил счета:
– Бог выдал, свинья съела…
В лес решили идти налегке – только оружие и фляги с водой. Правда, Нестор не пожелал расстаться со своим рюкзаком – прибежищем Большой тетради, я закинул за спину укулеле, благо оно было лёгким, как перо истины, в противовес которому Осирис на чашу своих весов кладёт сердце человека, а Рыбак вытащил из машины завёрнутый в тряпку дрын, который прежде я принял за удильную снасть. В действительности под тряпкой скрывалось грозное порождение технического гения Кулибы. Это была железная труба, наподобие фагота, с системой вмонтированных в неё резонаторов и каких-то хитроумных поддувал. Стоило повернуть укреплённую в утолщении трубы ручку, напоминающую ручку на катушке спиннинга, как внутри изделия зарождался звук, перенимаемый и усиливаемый резонаторами. В итоге хор этих резонаторов сочетал в себе такую сумму колебаний, как слышимых, так и выходящих в диапазоны, человеческому слуху недоступные, что обретал необыкновенную разрушительную силу – взрывал черепа, в полтора раза и более превосходящие в объёме человеческие. Опыты Кулиба проводил на горшках с рисовой кашей, тыквах и уличных фонарях. Работал череполом практически без осечек. Рыбак сам испытал изделие, подобравшись ночью к ограде гастролирующего в СПб заморского зверинца. Раскрутив ручку, он поочерёдно направлял акустический луч из отверстия трубы в сторону тех или иных клеток. Итог – мартышки, казуары, леопард и муравьед уцелели. Черепа бегемота и носорога разнесло, как банки с закупоренной брагой, а галапагосская слоновья черепаха брызнула кровавой жижей с двух сторон, будто под панцирь ей засунули динамитную шашку. Что? Варвар? Троглодит? Нет, друзья, эти звери – жертвы науки, их жизнь и смерть исполнены гуманистического смысла, в судьбе их всё не зря. Будущие поколения, возможно, им памятник воздвигнут, как собаке Павлова и лабораторной шимпанзе. Как лягушке и капюшонной крысе. Как дрозофиле, наконец.