— Я и старых люблю, папочка. Они интересно рассказывают. И с ними можно обо всем говорить, не думая. А с молодыми надо думать.
— Это конечно. Но нужно тоже и соответственно возрасту. Поедем-ка мы с тобой к тетке. Сама-то она сухарь баба и хуже попа тоску нагонит, но народу у нее бывает много. Там и выберешь, кто понравится.
Леночка перевернула несколько листков в иллюстрации и, засмотревшись на какую-то картинку, опять оттянула губы. Начальник вздохнул всей грудью и подумал, поднося ко рту ложечку с вареньем:
«Ребенок, совсем ребенок! Пожалуй, ей еще и в самом деле рано по гостям трепаться. Но с другой стороны...»
Необходимо было на другой день отправить Леночку куда-нибудь подальше от тюремного флигеля, — и сделать это возможно скорее, потому что ходатайство кривоногого Иванченки имело в городе самый благоприятный исход. Генерал, от которого это зависело, даже похлопал дружески начальника по плечу и сказал своим сочным, с нежными переливами, баритоном:
— Очень рад, очень рад, мой милый... Вы посудите сами, какое было глупое положение: живем в большом городе и вдруг не имеем во всякое время под рукой столь необходимого по нынешним временам человека! Теперь все прекрасно устроится.
И начальник раскланивался и благодарно улыбался в ответ на похвалы и тоже утверждал, что все будет прекрасно.
Тогда, в кабинете генерала, он сам очень искренно это думал, но теперь, за чайным столом, при розовой Леночке, тогдашние мысли представились ему дикими и темными. Одно время пришло даже в голову, что хорошо было бы, если бы Леночка совсем не приезжала.
Конечно, она все осветила и украсила, превратила простую тоску безделья в радостный отдых. Но все, что прежде было так хорошо и удобно налажено, теперь расстроилось; старая правда вдруг сделалась ложью. Потому и рождаются все эти нудные и запутанные мысли, в которых прежде не было никакой нужды.
— Если человек живет в одиночестве, то он дичает и грубеет! — несколько нравоучительно сказал начальник. — Я сам этому живой пример. Но я человек уже старый, и ко мне мерка прикладывается другая. А ты молода, у тебя характер только что формируется. И одиночество тебе особенно вредно.
Он говорил еще долго и многословно в таком духе, а потом подумал: «И зачем это я болтаю столько? Ведь она вовсе даже и не спорит»...
И закончил более уверенно:
— Стало быть, мы сегодня же и отправимся к тетушке. С родственниками можно обойтись и без особых официальностей. Живет она у черта на куличках, поэтому я тебя только провожу и вернусь домой, а ты можешь даже остаться там ночевать.
Леночка утвердительно кивнула головой, закрыла журнал и, напевая французскую песенку, прошлась по комнате. Поправила криво висевшую на стене разрисованную тарелку, смахнула с буфетной доски хлебные крошки. Потом остановилась у окна и, продолжая напевать, смотрела на решетки главного корпуса, на избитую мостовую тесного двора, на скучающего привратника. Все это успело уже немножко примелькаться, потеряло значительную долю завлекающей новизны. И Леночка уже не без удовольствия подумала о предстоящей поездке.
Наденет светлое платье с вышивкой шелковым сутажем и модной юбкой. Жаль только, что нет хорошей сумочки, — та, что куплена еще в институте, уже совсем неприлична, — да и башмаки могли бы быть получше. Надо будет после двадцатого напомнить об этом папе.
Внизу, во дворе, маленькая суета, хлопанье кнута и скрип. Леночка посмотрела вниз, прижавшись лбом к стеклу.
— Бревна какие-то привезли... и ящики... Ужасно смешные ящики: точно гробы.
Это равнодушное сообщение почему-то очень нехорошо подействовало на начальника. Он покраснел до корней коротко остриженных волос, торопливо обтер салфеточкой запачканные вареньем губы и закричал грубо и сердито:
— Нечего там смотреть на всякие глупости! Может встретиться совсем неподходящее зрелище для молодой девушки. Что за привычка вечно торчать на этом окошке? Вот, завтра же прикажу его замазать краской, чтобы ничего не было видно. Обязательно прикажу...
Леночка сделала круглые глаза.
— Но ведь просто бревна, папочка! Бревна и ящики. И вообще здесь никогда не бывает ничего неприличного. Один бедненький арестант, вон там, наверху, вчера смотрел-смотрел на меня, и вдруг поклонился. У него оказались очень хорошие манеры. Он, должно быть, из интеллигентных, папа.
— Глупости... Подлецы одни там сидят! Вот изругают тебя, так будешь знать. И в бревнах ничего особенного нет. При тюрьме мастерские. Туда и везут.
— Да ведь и я тоже говорю, что ничего особенного.
Леночка обиделась и ушла. Начальник проводил ее долгим и подозрительным взглядом, с сердцем бросил салфеточку и отправился вниз. Сердце у него билось часто и больно, в висках шумело и, чтобы оправиться, он должен был разрядить на чем-нибудь запас своего волнения. Поэтому он сначала заглянул в контору, но, не отыскав там никакой неисправности, позвал старшего надзирателя и отправился в главный корпус.
X
Чаще других в смертном коридоре дежурят посменно два надзирателя: один уже пожилой, русый, с волнистой бородой и поблекшими голубыми глазами. Другой — молодой, франтоватый, всегда гладко выбритый и с закрученными кверху черными усиками. Русого всегда клонит ко сну, и на локтях потертого мундира у него вшиты свежие темные заплатки. Молодой всегда бодр и доволен собой. Друг друга они ненавидят, и поэтому в добродушии русого чувствуется иногда что-то фальшивое, а красивый с усиками бывает временами искусственно злобен.
Другие надзиратели, по возможности, избегают дежурств у смертников, — хотя хлопот и ответственности здесь, в сущности, очень немного.
Сдавленный низкими сводами зловонный воздух малого коридора, как будто, скопил в себе весь тот ужас, все те тревоги и думы, которые давно уже поселились в тесных камерах. И кто дышит этим воздухом, тот невольно заражается этими думами и в своих мыслях сам становится похожим на смертников.
Только не эти двое. Они привыкли. Лица заключенных — для них обыкновенные, обыденные лица; их слова и крики ничем не отличаются от обычного заглушенного шума тюрьмы.
Когда в коридоре слишком шумно, русый, точно так же, как и красивый, начинает подумывать, что недурно было бы кое с кем покончить поскорее. Тогда будет просторнее в камерах. Но русый думает это про себя, втихомолку, а красивый ругается и ворчит.
— Пропасти на вас нет! Галдят, галдят... Голова идет кругом. Хотя бы подавили вас поскорее...
Сегодня Буриков — красивый — сменился в полдень, перед самым обедом. Передал русому маленькую связку ключей. Русый подтянул кушак, расправил бороду, сел на скамеечку.
Крупицын зовет его из своей камеры.
— Дядька, а дядька!
Русый откликается на зов, не поворачивая головы.
— Ну, чего тебе?
— Нет ли чего новенького на белом свете?
— Новенького? — русый задумчиво гладит бороду. — Новенького для тебя, пожалуй, ничего нету. Тюрьма все та же и камера та же. И на обед — борщок с хлебом.
— Что же, для меня свет-то клином сошелся? Может, закон какой вышел. Или начальник опоросился. Все ж таки любопытно!
— Ничего для тебя нет любопытного. Сиди уж!
Из пятого номера ласковым вкрадчивым голосом спрашивает Иващенко:
— Дядька, а господин начальник не пожалует сегодня на поверку?
— Этого я знать не могу. Захочет, так пойдет.
— Я, собственно, насчет больничной пищи хочу ходатайствовать. Не принимает душа борща этого самого.
— Не принимает, так и не ешь! Водички полакай. Рылом не вышел, чтобы тебя вермишелями кормить.
Надзиратель сегодня почему-то непривычно груб с кривоногим, но Иващенко не смущается. Отвечает уже иначе, с явственным оттенком нахальства в надтреснутом голосе:
— Это мы еще посмотрим, как начальство взглянет! Может быть, и котлетку на завтрак получать будем.
— Держи карман шире...
Крупицын прислушивается, навострив ухо. Ему, как и Абраму, давно уже не нравится перемена в кривоногом, и он тщетно старается угадать ее причину. Рождается иногда смутная догадка, но Крупицын поспешно отгоняет ее, пока еще она не успела прочно угнездиться в голове.