Литмир - Электронная Библиотека

воззрился на директора.

— А у меня план, — ответил директор, — шестьдесят процентов убрать

раздельно. И так по всей области, — он перевел взгляд на меня, взвешивая,

стоит ли при мне откровенничать. — Были и такие, что не согласились. В

соседнем районе, например. А я не хочу пасти свиней.

— Достойна чести и стиха, — вдруг сказал Ваня.

— Брось, шкура у меня дубленая. Но если ты такой настырный —

поговори с уполномоченным. Это он велел. Только ничего не выйдет.

Уполномоченного мы нашли на окраине поселка. Присев над мокрой

дорогой, он что-то подсчитывал, чиркая прутиком по глине, или играл в

крестики-нолики—издали не поймешь. Не доходя шагов пять, Вася вобрал

голову в плечи и кивнул. Уполномоченный выпрямился и тоже кивнул. На

нем был мятый костюм, но несвежий воротничок был стянут вполне

официальным темным галстуком. Ваня кивнул еще раз и еще, а

уполномоченный ничего не понял и тоже кивнул, потому что устроен был,

наверное, совсем не так, чтобы представлять себе самое худшее. А Ваня

вдруг взбрыкнул как-то совсем не по правилам и влепил ему в ухо.

Уполномоченный упал и закрыл голову руками. Ваня глупо улыбнулся и

спросил:

— Ты меня знаешь, а?

С тех пор мы с Ваней катаем погрузчик по току. Перевели нас без

объяснений и даже без выговора. Только вечером Славка Пырьев завел в

уголок и сказал, что если мы кому-нибудь трепнемся, то пойдем под суд за

теракт — террористический акт то есть, а если будем молчать —

уполномоченный нас прощает.

Хуже всего, когда надо переехать через бурт. Тогда хватаешься за спину

и тянешь что есть сил. На твои пальцы ложатся еще руки, зерно со скрипом

раздвигается, и нужно хвататься за следующую спицу, п пальцы не

оторвешь, так крепко их прижали. Про импрессионистов Ваня, кажется,

решил меня не спрашивать.

...Зерно набивается в кеды, оно оказывается в и карманах штанов, в

волосах, ушах. В самые первые дни мы стеснялись на него наступать,

благоговейно пробовали на зуб. Потом оно потекло нескончаемым потоком.

С зеленой пеной оно лилось из кузовов самосвалов, дробно мельтешилось в

веялках, загадочно жужжало в похожих на вагоны ВИМах, шипящей плетью

впивалось в небо, вылетая из зернопультов, покорно ползло под скребками

зернопогрузчиков.

Обожравшиеся воробьи устало дремали на проводах, и даже

прожорливые утки плохо нам помогали. Зерно потеряло над нами

магическую власть, оно превратилось только в единицу работы, как земля

для землекопов. Зерна было слишком много.

А оно текло с необузданной силой цепной реакции, и нечем было

управиться с этой массой. Оно слеживалось в теплые гранитные глыбы,

рассыпавшиеся от удара сапога. Над током стоял теплый запах браги.

Заваленные буртами, упрямо лезли обреченные бледно-желтые ростки.

Я очухиваюсь от холода. Печь прогорела, и стало слышно, как дует из -

под двери. Впопыхах я бросаю несколько совков угля в топку, но слишком

много — он только зашипел и покрылся белыми дымками. Все так же

впопыхах, потому что печь гаснет, а разжигать ее снова целая волынка, я

выскакиваю на крыльцо за соляркой, выплескиваю в топку одну банку, вто -

рую, третью и. только наклоняюсь за четвертой, как печь глухо ухает, и пол

вздрагивает. Сноп раскаленных углей вылетает из топки.

Я думаю, что мало суметь родиться — нужно еще родиться счастливым.

Иначе не проживешь. Я, кажется, сумел, потому что стоило сейчас вот этому

угольку пролететь еще несколько сантиметров и упасть в ведро с соляркой,

как все очень мило бы кончилось. Я такую картинку видел в учебнике

судебной медицины— кулаки сжаты и выставлены перед грудью, как

готовые к выстрелу пружины. Поза боксера, глава «Ожоги».

Я по-быстрому затаптываю угольки, оглядываюсь с тайной надеждой,

что никто, не проснулся, и натыкаюсь на неподвижный взгляд —Ушкин.

Кто его знает, что за парень! Уснет он сегодня хоть на минуту? Не

намотался он за день, что ли? Я в это никогда не поверю.

...День выдался неприятный. Утром мы с лопатами пошли, на ток. Дул

холодный сильный ветер. Колонна машин не пришла. Грузить было не во

что. С подветренной стороны бурта каждый сколупнул корку, вырыл яму,

улегся в зерно поплотнее. Зерно бродило и было теплым. Низко над землей

неслись серые тучи. Колонны все не приходили.

К обеду засветило солнце, потеплело, и выпавший вчера первый раз снег

начал кое-где таять. Колонна все не шла, и директор бросил нас на обмазку

коровники. Такое можно придумать разве что в наказание — голодную, как

лед, - мокрую массу вымазывать голыми руками. Но директора тоже понять

можно — ветер продувал стены коровника как хотел, а бригада грелась на

солнышке и развлекалась анекдотами.

Быстро выкопали яму, привезли глину, солому, залили водой, поставили

Яшку и Борьку месить. Они неторопливо плюхали в ледяной каше, а если

кто-нибудь хотел их подогнать и замахивался лопатой, вскидывали свои

большеглазые морды, поджимали хвосты- и в панике замирали. Наверное,

им было непонятно, как можно требовать от них еще чего-то сверх этой

ледяной муки.

Нам с Ушкиным выпало таскать носилки. Сооружение это громоздкое и

тяжелое, и две лопаты месива уже вытягивали руки из плеч. Ушкин

хорохорился, но и-то знал, что он совсем доходит. Я шел впереди и

чувствовал, как он все время сбивается с ноги, как его заносит то вправо, то

влево, и мне приходилось выруливать. Но такой уж он упрямый, что стоило

мне заикнуться, чтобы клали поменьше, как он заорал, чтобы наложили с

верхом.

— Снесем, — сказал он, — если я — Ушкин, снесем.

Шагах в пяти от ямы, когда я, чувствуя, что ладони у меня разгибаются,

хотел удержать носилки на пальцах, он заорал: «Я не Ушкин!» — и

отпустил носилки. Ручки больно выстрелили у меня в ладонях. Я обернулся

и сказал ему пару нежных слов.

А чего он сейчас не спит, я понятия не имею. Или, точнее, не хочу

иметь. Но мне его жалко. Я сажусь к ному на тюфяк и опять наталкиваюсь

на тот же неподвижный взгляд. Ушкин сильно похудел, лицо обтянулось,

глаза стали еще больше, чуть навыкате, неподвижные. Глазами он хочет

сейчас просверлить во мне дыру.

— Скажи, — говорит Ушкин, — чего тебе сейчас больше всего

хочется?

— К мамочке!

— Выпендриваешься. А если по правде?

Я, конечно, выпендриваюсь. Но разве это так просто—сказать правду?

Мы очень устали за эти три с лишним месяца. Дай нам сейчас волю, мы

будем неделю спать часов по двенадцать (но это я вру, наверное). Мы

отупели, никому и в голову сейчас не придет спорить о сервитутах или

каких-нибудь еще ученых вещах. Говорим мы мало, только о необходимом,

анекдоты в ходу у нас самые примитивные. Письма вызывают уже скорее

досаду, чем радость, — все, что в них написано, безумно далеко и совсем

неинтересно, а на письма нужно что-то отвечать, придумывать какие-то

слова.

На нас навалилась совсем другая жизнь, о которой раньше почти никто и

понятия-то не имел. Она соскребла красивенькие слова и лихие лозунги. Она

втиснула в нас что-то свое. И мы уже стали другими и чувствуем это в себе.

Но разве все это расскажешь так, чтобы можно было понять? И почему я

должен это рассказывать, пока во мне сверлят дыру? И я читаю Ушкину

стихи:

Закружились во сне заснеженном Белоснежные снежинки.

Тают, маленькие неженки,

Словно детские слезинки.

Это где-то одуванчики Дуновеньем потревожены И летят к

нам, заморожены,

Из далеких теплых стран.

Я опять, выпендриваюсь. Эти стихи кто-то принес в редакцию

6
{"b":"540398","o":1}