Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Маша так увлеклась этой лестной для ее тщеславия картиной, что совсем и забыла грустный тон своего вступления. Она весело встала и, схватив за руку Ивана Павловича, заставила и его подняться с земли.

– А по-моему, знаете как? Скучно станет – гармонию да и плясать. Эх, завей горе веревочкой! Пойдемте-ка, что сидеть?.. Зверобой-то забыли…

Зверобоя набрали так много, что Маша не могла уместить его в плетушку: она наклала полный передник, а лукошко взялся нести Васильков, который очень досадовал, что разговор перед вступлением в рощу принял такой невыгодный для него оборот и заставлял теперь его самого прямо выразить свою досаду на Машу, или, лучше сказать, на ее ночную прогулку.

– Вот вы говорили, что мне не от чего грустить. Хотите, я вам скажу, что вы много виноваты в моей грусти?

– Как-с?

– Я говорю, что вы заставляете меня грустить.

Маша улыбнулась и не отвечала ни слова.

– Вам все равно? – спросил изумленный Васильков.

– Как все равно? Нет-с, мне очень даже жаль, – весело отвечала Маша, – я очень вами благодарна, что вы по мне тоскуете.

– Вы меня не поняли, Марья Михайловна. Я вам прямо… Зачем вы ездили вчера ночью с Непреклонным? зачем вы меня обманывали?…

– Ах! – воскликнула молодая девушка, вспыхнув, – вы разве видели?

– Еще бы! – с негодованием продолжал Васильков. – Вы бы посоветовали ему вперед быть осторожнее. Он прежде всего меня разбудил, закричал у меня под окном, звал вас.

– Ах он длинный! Хорошо ж! я ему задам!

И она засмеялась.

Иван Павлович глубоко был возмущен этим смехом; он покраснел и дрожащим голосом начал:

– И вы можете смеяться! Впрочем, я сам виноват… Я справедливо наказан. Не надо было увлекаться несбыточными надеждами. Я думал встретить в вас любящее, деликатное, честное существо, с врожденным инстинктом доброго и высокого… Конечно, я понимал, что все это не обработано, но все же думал, что свежесть… Господи Боже мой, как вы меня обманули!

Маша с удивлением и боязнью смотрела на Василькова, который говорил с большой горячностью и не замечал, что употребляемый им в этом случае язык мало доступен его хорошенькой спутнице. Заметив ее недоумение, он замолчал и остановился (они в эту минуту были на том же самом пригорке, где сидели полчаса назад). Маша предложила отдохнуть. Васильков согласился.

– Чем же это я вас обманула, Иван Павлыч? – спросила она, опуская глаза в землю.

– Нет, не вы… конечно, не вы меня обманули: я сам обманулся, я и говорю, что я один виноват. Сказать ли вам все? С тех пор, как я здесь, я беспрестанно думаю о вас… Вы везде передо мною… Видите ли: вы редкая девушка. А всякая редкость дорога. Вы так добры ко мне и внимательны, так мило смотрите и еще милее говорите по-своему… Ей-Богу, я к вам от души привязался. Божусь вам, что я многого не могу вам сказать, потому что многого вы не поймете! И вдруг видеть – что же? что такая девушка, как вы, ездит по ночам в деревню к такому франту…

Маша не поднимала глаз и молчала.

Иван Павлович ждал, чтоб она хоть слово сказала в свое оправданье. Пускай идеал чистой, простонародной девушки разбит – уж так и быть! лишь бы она сказала что-нибудь дельное; пускай признается даже, лишь бы кротостью и раскаяньем сумела она дать ему право перед собственной совестью продолжать с ней дружественные сношения под видом отеческого сострадания к падшему существу.

– Конечно, – начала наконец Маша, обратив к нему необыкновенно серьезное лицо, – конечно, вы можете думать что-нибудь такое… Только хотите вы, Иван Павлыч, верить, я вам по чистой по совести скажу: ничего такого нет и не будет никогда! Мало ли их было, которые за мной ухаживали! Даже можно сказать, что многие страстно влюблены были, не то что один Дмитрий Александрыч, а и то никогда ничего дурного я в уме не держала, потому что я знаю, какие они… «Душечка, миленькая!» – пока любит сначала… А наша слезная сестра, если решилась, полюбила человека, да после если случилось что – ну и плачь, сколько хочешь: он и знать тебя не знает! Уж сколько я этого видела! Так знаете ли, Иван Павлыч, я так боюсь после этого всего; надежды, то есть, ни на кого не полагаю. Да оно и лучше, без греха по совести жить. Никто и сказать ничего не может. Я вам это от всего сердца говорю; хотите – верьте, хотите – нет!

– Я готов вам верить, Марья Михайловна. Зачем же вы потихоньку ездили ночью и с человеком, который за вами ухаживает?.. Ведь он за вами ухаживает: вчера я из своей комнаты слышал, как он вам в любви объяснялся.

– Уж как не слыхать! – воскликнула Маша, махнув рукой, – У него голосище такой! Этакой скучный человек! Ничего не умеет сделать как надо…

– Вам досадно, что я узнал про ваше катанье?

– Конечно, досадно. Теперь вы будете беспокоиться в мнительности насчет меня. А то бы и еще покаталась в тележке. Я ведь смерть люблю кататься. Днем отец не отпустит, да и жарко, а ночью – отлично! Сено там скосили на покровском лугу – так хорошо пахнет!

– Если б вы знали, Маша, как мне больно слышать это!

– Ну, не буду, ей-Богу, не буду! Я не знала, право!

– И кататься не будете больше?

– Конечно, что без вас не буду больше…

Тут она засмеялась и лукаво заглянула в глаза учителю, нагнувшись немного вперед:

– А поцаловать какого-нибудь другого человека можно, если попросит позволения или будет обещать подарить что-нибудь?..

Васильков, не отвечая ни слова, встал. Маша схватила его за пальто.

– Постойте, постойте! Я шучу; вы видите, что я шучу… я нарочно вас посердить… Господи, какой ревнивый! Это просто ужас!

Глядя на нее, Васильков сам развеселился.

– Я не имею права вас ревновать, – возразил он, – потому что вы меня еще не любите…

– Я? Вас? Что вы это? Я вас люблю, Иван Павлыч; ей-Богу, я вас люблю от всей души.

– Маша, Маша! за что ж?

– Я почем знаю за что? Люблю вот…

И милая девушка кончила свою фразу движением руки. В ликующем настроении духа воротился Васильков домой: все сомнения его насчет нравственности Маши разлетелись в прах.

Стрелой пронеслись за этим днем веселые две недели, где каждый день, каждый час, каждый миг был наполнен чувством, только что пришедшим в сознание с обеих сторон.

Вот она, решенная задача… Вот лучшее объяснение всему, что волновало ум одинокого юноши и наполняло тоской по неизвестному его молодое сердце. Все слилось в одну стройную гармонию: и зеленые рощи на полях живописного хутора, и старец Михайла с разноцветными душистыми травами, приносящими здравие, и легкий восточный ветер, колеблющий писаную стору, и яркий звук Степанова рожка на рассвете, – все слилось в одно живое, веселое целое, сквозь которое прокрадывался один только звук, одна всеобъемлющая мысль…

Ничто не оскорбляло более Ивана Павловича; самая грубость Степана начала смешить его и доставляла лишний предмет для шуток и разговоров между влюбленным наблюдателем и словоохотливой Машей.

Непреклонный раза четыре был на хуторе в течение этого срока и бросал взоры на Машу, но она постоянно отворачивалась, улыбаясь только счастливому Василькову.

Добрый учитель, сознавая себя чем-то вроде победителя, старался развлекать Дмитрия Александровича, и Непреклонный принужден был ограничиться серьезными разговорами о деревне и поэзии. Впрочем, он был весел и не показывал ничего особенного.

Журнала своего Иван Павлович не забывал: он записывал каждый вечер, перед сном, все впечатления дня, восторгаясь Машей и природой, природой и Машей. Впрочем, он был так беспристрастен, что мнения своего о необразованном классе не изменял, очень тонко и здраво заметив однажды, что первое, более серьезное чувство его к этой девушке зашевелилось именно потому, что она показалась ему исключением. Он благодарил только судьбу тремя строками ниже за то, что не обманулся в Маше.

V

– Марья Михайловна, – сказал однажды, смеясь, Васильков, – я получил записку от Непреклонного. Вот его дрожки… Он зовет меня к себе.

10
{"b":"539137","o":1}