Мы съежились. Мы боялись.
Мы посматривали на Гафу. А он все так же, опустив голову, колупал прутом землю.
— Чего молчим? — распалялся парень с ветрянкой. — Сейчас лично каждого спрашивать буду!
И он начал лично спрашивать каждого. Он подходил и задавал вопрос:
— Кто тебе разрешил? А?
Ответить на этот вопрос было невозможно, спрашиваемый молчал — и получал хлесткий удар по лицу.
Следующий.
— Кто разрешил? А?
По лицу.
Следующий.
— Кто разрешил? А?
По лицу…
Так он обошел всех, включая, конечно, меня. Гафу оставил напоследок.
— Ты! — отнесся он к нему особо. — Ты у них старший, что ли? Может, ты им разрешил?
Гафа встал.
— Ну, я, — сказал он.
Он сказал без вызова. Он был бледен. Было видно, что он боится. Но и еще что-то было в его взгляде. Он прямо смотрел на парня, но и молчаливый мрачный Саня был в поле его зрения.
— Ты? — изумился парень. — А кто ты такой?
— Гафа.
— Не слышал. А про Мосла ты слышал? Это я. Сережа Мосол. Слышал?
— Нет. Ты откуда?
— С Поливановки. Приходи, гостем будешь.
Он отвернулся от Гафы — как бы посчитав его ровней и показывая нам, соплякам, что у взрослых меж собой совсем другие отношения. Он отвернулся и сказал добрым голосом:
— Ладно, ребят, отдыхайте. В самом деле, приходите к нам. Мы вас не тронем. Это я так, я же шутя. Ведь не больно никому? А?
Мы молчали, пряча глаза.
Тут раздался звук.
Парень по кличке Мосол лежал на земле.
Гафа стоял над ним с толстой суковатой палкой.
Молчаливый Саня, увидев, какие случились неожиданности в этом, только что простом и ясном мире, моментально пустился бежать. Гафа бросился за ним, но не догнал. Вернулся.
Мосол лежал на земле, схватившись за голову, и ныл:
— Зачем дубиной-то? Зачем дубиной, ты мне череп проломил!
Гафа грубо ощупал голову парня, убедился, что пролома нет — и пинками заставил его подняться.
— Ребят, хорош, а? — ныл парень. — Ну, квиты, а?
— Еще нет, — сказал Гафа.
И он велел нам каждому подойти и дать Мослу по морде.
Я был третьим.
И я не отказался его бить. Я никого не ударял до этого — и никого не ударил потом. Но его стукнул кулаком, сильно — и с удовольствием. И именно после моего удара из носа парня пошла кровь.
— До первой крови! Закон! — тут же завыл он.
— До десятой! — ответил ему Гафа. — Пока все тебе не примочат, стой смирно. А то опять от меня словишь.
От него парень не хотел словить — и стоял смирно. После меня бить осталось двоим, и они били изо всех сил, раздразненные моим ударом.
Лицо парня все залилось кровью, это возбудило и Гафу, отбросив палку, он начал бить парня тяжело и мрачно, тот падал, Гафа его ногами, он полз, кувыркался, вскакивал, пытался бежать, Гафа догонял и валил, — но вот парень сквозь кусты рванулся — и покатился под откос, вниз.
И меня зрелище это не только не особенно трогало, как деликатно формулирует анкета, я чувствовал радость мщения, смешанную с облегчением от миновавшего унижения и страха.
Прошло некоторое время (покашливание, смешки, тяжелое дыхание Гафы) и вдруг откуда-то снизу:
— Убью, падлы!
Мы весело рассмеялись. Мы смеялись весело и гордо, чувствуя свое геройство и свое братство, мы с любовью и преданностью смотрели на Гафу, который спокойно вытирал о траву испачканные кровью руки.
— Тут ручей вон там, — сказал я, хорошо зная эти места. — Пойдем, покажу.
И Гафа пошел со мной.
Я помню, я вспомнил теперь — как я эти слова произнес. Угодничество, заискивание, рабское обожание, желание услужить — Господи, каких только оттенков подлости не было в моем голосе!
И мои последующие действия, вражда с Гафой — ведь это все правда — ничего или почти ничего не меняют. Одно не отменяет другое. Искупления — не бывает. Это не новой краской замазать старую. Как-то, будучи у Алексины с Качаевым и Засоновым и смотря невнимательно по телевизору выступление какого-то политика, демократичного теперь и коммунистичного в недавнем прошлом, выступление, в котором много места уделено было анализу былых ошибок, я, не удержавшись, сказал, что не верю в раскаяния. Сделанное — сделано. Сказанное — сказано.
Это не значит, конечно, что уж раз сделано одно нечто этакое, то можно и впредь безумствовать, коль скоро прощенья все равно нет, но…
Впору заново отвечать на анкету.
Но — для себя — и потом. Пока мне нужно ответить, исходя из цели, о которой я начал подзабывать — и напрасно. Долг, взывающая кровь отца и деда велит мне не сворачивать с пути.
* * *
79. БЫВАЛО, ЧТО ПО НЕСКОЛЬКУ ДНЕЙ ИЛИ ЦЕЛЫХ МЕСЯЦЕВ ВЫ НЕ МОГЛИ НИЧЕМ ЗАНЯТЬСЯ, ПОТОМУ ЧТО ТРУДНО БЫЛО ЗАСТАВИТЬ СЕБЯ ВКЛЮЧИТЬСЯ В РАБОТУ.
Неверно.
80. ВЫ ПОЧТИ ВСЕГДА О ЧЕМ-НИБУДЬ ТРЕВОЖИТЕСЬ.
Благородное беспокойство милиционера о благополучии Отчизны. Верно.
81. ВАМ ТРУДНЕЕ СОСРЕДОТОЧИТЬСЯ, ЧЕМ БОЛЬШИНСТВУ ДРУГИХ ЛЮДЕЙ.
Неверно.
82. ВЫ НИКОГДА НИ В КОГО НЕ БЫЛИ ВЛЮБЛЕНЫ.
Неверно. Либидо — качество гносеологически агрессивное, влюбленность есть посягательство надушу и тело другого человека для блага этого человека — как полагает влюбившийся. А весомая доля агрессивности по отношению к человеку для его же пользы или пользы общества всякому милиционеру должна быть свойственна.
83… 84… 85… 86… 87… 88… 89… 90… 91… 92… 93…
93. ВАС ОЧЕНЬ ПРИВЛЕКАЮТ ЛЮДИ ОДНОГО С ВАМИ ПОЛА.
Неверно.
Стоп, стоп!
Какое стоп, не сходи с ума, — сейчас и это отыщешь в себе?
Или опять что-то вспомнилось?
Ну да, ты любил Кайретова, того самого, у которого первого появились часы. Но влюбленность эта была обычной, подростковой, он был для тебя ненавистный кумир. И никакого сексуального заряда эта влюбленность не имела — да и прошла она к старшим классам, — и была ведь одновременно настоящая, нормальная любовь к Алексине (которой не было, правда, как выяснилось).
Была тяга к Сергею Качаеву в ту пору, когда он еще не был мужем Алексины, а был разведенным холостяком, баловства ради вел в университете какой-то там спецкурс, был почасовиком (сам он закончил в свое время одновременно и русское и романо-германское отделение филфака — и считался студентом блестящим, но не стал учиться в аспирантуре и защищать кандидатскую, весь ушел в свои букинистические увлечения, иногда репетиторствовал, беря учеников немного, но за очень высокую плату — и почти все его ученики поступали в институты, в университет).
Я помню:
Это была заурядная встреча — на улице, поздней осенью. Он шел по улице прямо, с высокой головой, в длинном черном пальто, только не в кашемировом, как сейчас, а в драповом, с огромными пуговицами — и, конечно, в широкополой шляпе. Я двигался навстречу — и поймал себя на том, что не хочу, чтоб он меня заметил, хочу пройти стороной, и восстал в душе против этого — и пошел прямо на него. Я ведь давно хотел встретиться с ним не дома у Алексины, где мы совпадали два-три раза и где он вещал, а она слушала, а я помалкивал, разгадывая загадку, за что она так без памяти увлеклась им.
Мы поздоровались. Я знал, что он живет неподалеку, что он, скорее всего, идет домой. Мне захотелось туда. Мне захотелось знать, как он живет.
— Очень досадно, — сказал я. — Наши с вами разговоры всегда кончаются как-то на полуслове (хотя разговоров-то почти и не было!). У нас возникало немало интересных тем, хотелось бы одну-две довести до логического завершения. Если вы располагаете свободным временем, мы могли бы, не откладывая, заняться этим под стаканчик-другой винца.
— Винца я не прочь, — сказал Качаев.
Не стесняясь, он купил три бутылки дешевого портвейна. Вот если бы он был в какой-нибудь задрипанной курточке и кроличьей шапчонке, он, может, потребовал бы с независимым видом коньяку. А тут — с независимым же видом, но с тем оттенком независимого вида, который может появиться только у человека, который хорош собою и при этом в такой шляпе и таком пальто, — портвейна. Да, представьте, хочется иногда чего-нибудь простенького, незамысловатого. Для человека в курточке и шапчонке портвейн — нужда, для человека в таких одеяниях — прихоть!