На этом, я полагаю, основывалась его удивительная легкость, непринужденность, небрежность, с которой он купил этот самый портвейн с наполовину отклеившимися этикетками и понес его в руках, ничуть не собираясь скрывать или стесняться — а мог бы моим портфелем, например, воспользоваться.
Я этому не верил. И еще больше одолевало нетерпение попасть в его дом, оказаться с ним в общении и разговоре.
Дом оказался, конечно, не дом и даже не квартира, а комната в коммуналке — после развода с первой женой, которой он оставил все, кроме книг. (Комната, кстати, в том же доме, где живет вторая моя «невеста» — Тамара. Бедная женщина).
Нет, я не своими глазами на все смотрел, я смотрел глазами Алексины, будучи убежденным, что она не раз бывала там.
Я смотрел(а! — ? —!), как он, высокий, широкоплечий, элегантный в длинном своем пальто, открывает дверь — словно дверь своего особняка в глубине осеннего желтолиственного прозрачного парка.
Но — длинный коммунальный коридор. Все ожидаемо: какой-то сундук, детский велосипед, стиральное корыто, конечно же, на стене, телефон на подставочке, высокие двери, сумрак. Ты (это я о нем — за Алексину) — странен, неуместен в этом коридоре, если помнить, что ты хозяин здесь, что живешь здесь. Но — очарователен, уместен, изящен — если видеть в тебе пришельца, человека, случайно попавшего сюда. А поскольку в тебе как-то всегда уживаются случайность и принадлежность, ты — и хозяин, и гость, образ начинает двоиться — ты и странен, и уместен. Что же будет дальше?
Ты открываешь высокую дверь — и опять сумрак: единственное окно выходит в глухую стену. Ты зажигаешь свет — конечно же не верхний, а торшер, низкий торшер, абажур у него, как у настольной лампы, свет направлен вбок и вниз, комната мгновенно наполняется тенями вещей и самими вещами, на которые не обращаешь внимания — ну, шкаф, стол, кресло, разложенный раз и навсегда диван-кровать… Мне интересно, куда ты денешь свое пальто, не хочется, чтобы заурядно повесил в шкаф. Этого и не происходит, пальто мягко и небрежно совершает полет куда-то в угол за шкафом, туда же и шляпа, а вот моему пальто, гостевому, ты хочешь оказать честь, открыв-таки дверцу шкафа, но я торопливо снимаю — и тоже в угол, — мы смеемся тихо, как и должно смеяться в сумерках.
Садимся у стола — в углу, у окна. Освещения недостаточно, чтобы — вдруг — читать или писать, или что-то рассматривать, при таком свете можно только другим человеком заниматься. Умный свет. Таким, наверное, в прошлом веке был вечерний свет у людей бедных и среднего достатка, поэтому они, наверное, больше занимались друг другом. Правда, не всегда это хорошо. Можно ведь друг другом заниматься и с любовью — и с ненавистью, и, самое худшее, с тоскливым раздражением душевной немощи или пустоты, или неудовлетворенности…
Ты поднимаешь стакан с вином. Поднимаешь к глазам. Вино красное, красивое. И ты красив, черт бы тебя побрал, что поделать, красив. Я тоже беру стакан. Запах вина кажется таким, каким он должен быть. Все — такое, как должно быть. И — выражение лица твоего и твои слова, хотя в них — ничего особенного. Важно ведь не это, важно, что это только мне говорится, что это никому раньше не говорилось и никому после меня не скажется. Может, это не так, может, ты обманываешь — значит, умеешь обманывать искренне, с душой — Бог тебе судья, Бог тебя простит, не я, кто бы меня простил! И мне хочется в ответ сказать что-то такое же и так же — только тебе, только сейчас — и никому другому ни раньше, ни после.
Ведь самое, может, ценное, что в жизни и есть — единственность. Человека, минуты. Сейчас — единственность. Другое слово слишком затаскано — неповторимость.
И странная легкость: не думать, что будет дальше — потому что ты и себе позволил эту легкость, а вот если бы ты думал о дальнейшем и о способах это дальнейшее устроить, забота обязательно видна была бы в твоих глазах, и я тоже утратила бы легкость, тоже стала бы думать о дальнейшем.
Ты встаешь из-за стола к окну — удивительно! — так, словно ты один, а вовсе не потому, что встать нужно, чтобы не засидеться за столом весь вечер (и чем дольше сидишь, тем трудней встать). Ты встаешь легко и смотришь в стену — или в стекло окна, продолжая говорить — и само собой получается встать рядом с тобой со стаканом и смотреть на то же, на что смотришь ты, продолжая говорить. Глухая стена, выше — край крыши, темные облака в темном небе, где это все? — в любом городе, в любой стране, где угодно — и это лишь подчеркивает единственность происходящего, потому что лучше всего единственность проявляется в общих, обычных и простых условиях, пространствах — как в изобразительном искусстве разные фигуры наиболее разнятся на одинаковом фоне, а одна фигура может быть сама на себя не похожа, если менять фон для нее…
(Алексина, Аля, тебе никогда не казалось, глядя на белый лист, что там уже написано что-то и тебе лишь надо угадать — и написать по написанному?)
Допив стакан, ты ставишь его на подоконник, отталкиваешься от подоконника и навзничь падаешь на диван — как очень уставший человек, ты ведь просто очень устал, а не что-нибудь такое. Тебе нужно вытянуться — с легким стоном — а разговор все продолжается. И очень естественно — подсесть, чтобы лучше слышать, очень естественно тоже спокойно лечь рядом, на бок, подперев щеку рукой.
Но тут ты замолкаешь — с недоумением. Ты будто бы только сейчас замечаешь меня — и мою близость. Ты смотришь, хмуря брови, вопросительно. Ничего мне не остается, кроме легкой усмешки. Да нет, ничего смешного, отрицаешь ты движением головы и протягиваешь руку с длинными пальцами — чтобы убрать прядь волос с моих глаз, увидеть глаза и понять, что в них. Только для этого. А я опускаю глаза — и нельзя, невозможно, безбожно не поцеловать пальцы.
С трудом отделился я, помню, от образа Алексины, которым оболокся не с чувством умственного перевоплощения, а чуть ли не настоящего превращения в нее. Не без помощи вина, само собой. Мы выпивали, говорили, но он, заведомо — и неизвестно почему — решив, что половины вещей, внятных ему, я не понимаю, отделывался односложными фразами и, кажется, настроен был больше слушать, чем говорить, что для таких людей, казалось мне до этого, не совсем обычно. Впрочем, возможно, то была его игра этого вечера: быть молчаливым. Ведь не просто приятель, не просто знакомый в гостях у него, а — соперник, хоть и незначительный, друг женщины, которая…
Хватит, хватит!
94. ВРЕМЕНАМИ ВАШИ МЫСЛИ ТЕКЛИ ТАК БЫСТРО, ЧТО ВЫ НЕ УСПЕВАЛИ ИХ ВЫСКАЗЫВАТЬ.
На другой день с утра я ничем не мог заниматься. Думал о Ларисе, представляя, как через несколько дней могу оказаться в небывалой для меня роли мужа (фактически), жить — с кем-то, спать — с кем-то (в прямом смысле спать, то есть, когда рядом другой человек — ворочается во сне, посапывает и даже, быть может, храпит…). Мне это настолько нелепо показалось, что я даже рассмеялся. Надежда заглянула в комнату:
— Ты чего?
— Так… Анекдот вспомнил…
Думал я также и о Тане. Тоже ведь милая женщина — и какая странная болезнь у нее. Дочь почти в отчаянии, не может уехать, не выдав мать замуж. Они надеются на меня. И я бы, возможно, эти надежды оправдал: Тане я нужней, чем Ларисе, Лариса не пропадет. Но я не смогу — по очень простой и по очень сложной причине: у Тани дочь — Нина. Она уедет не навсегда, она будет приезжать. Может даже такое случиться, что ее артистическая карьера не сложится, ее престарелый бой-френд останется в лоне семьи — и Нина вернется насовсем. И как жить тогда в их квартире — постоянно ощущая ее присутствие?
И тут я набрел на идею, которая показалась мне великолепной. Сам я не смогу жениться на Тане, но есть ведь замечательный человек Валера Скобьев, мой одноклассник, друг детства и юности, золотой, добрейший человек, с которым, правда, мы давно уже не виделись. На исходе зимы этого года я встретил его, но в троллейбусе, в толчее, не успели даже толком поговорить. Я вообще не люблю говорить со знакомыми при посторонних и всегда удивляюсь тем, кто нестеснительно обсуждает свои проблемы в полный голос, не обращая внимания на окружающих. Валера выглядел не очень хорошо, но был лучезарен — и пригласил меня на новоселье. Там, дескать, и поговорим. Квартирка маленькая, но много ли одному надо! — сказал Валера, и из этих слов я понял, что он развелся с женой. Наверняка она виновата, потому что кто еще муж, кто семьянин, если не Валера? Вот для Ларисы подходящая пара!