— У меня что, такой же шнобель, как у нее?
— Постарайся избегать жаргонизмов, ты же знаешь, насколько я это не люблю.
— Я не всерьез, дядя Антон Петрович, я по приколу.
— Дразнишь меня?
— Ты ловкий. Ты вывернулся. А ты посмотри, посмотри! Нос какой-то кривой и с шишечкой на конце, губы — будто перца объелась, на роже не помещаются, глаза лупоглазые какие-то. Это папаше моему спасибо, наверно.
— Не прибедняйся, — сказал я. — И губам твоим, и глазам, и носу очень многие позавидовать могут.
— Да нет, я не комплексую, — успокоила меня Настя. — Мы тут перехватили у наших дураков, у одноклассников, анкету. Ну, знаешь, сейчас везде мода: лучшая песня недели, лучший фильм года, мисс Европа, мисс Мира, ну, и так далее. Мисс института даже выбирают, я слышала. Оттягиваются. Ну, наши пустили листок, чтобы мисс класса выяснить. Там, правда, не одно только первое место, а три. Я на втором оказалась, а Лера Новикова на первом.
— И тебе обидно?
— Ничуть. То есть за себя — совсем не обидно. Мне за них обидно. Ведь красота не только рожа, а еще и фигура, осанка, шарм, правильно?
— Правильно.
— Не знаю, как насчет шарма, а фигура-то у Лерки ни в обоз, ни в Красную армию. Они просто еще маленькие и ничего в этом не понимают. У нее ноги толстые. И задница тоже. К двадцати годам она на двух стульях будет сидеть. Ты в фигурах разбираешься?
— Наверно.
— Тогда скажи правду. Только объективно.
Она скинула халатик, встала с дивана, оказавшись в купальном костюме, отставила чуть в сторону ногу каким-то необыкновенным образом, сделала руками какой-то жест. Я бросил взгляд и сказал:
— Идеальная фигура.
— Да ты и не смотрел!
— Ну, смотрю.
Я стал смотреть — каким-то общим расплывчатым взглядом, потому что по отдельности, последовательно, рассматривать Настю, конечно, не мог — слишком пристально следит она за моим взглядом и сразу поймет, куда я смотрю в тот или иной момент.
— Еще раз говорю: идеальная фигура.
— Для идеальной мне надо еще подрасти, — сказала Настя, надевая халат. — Но задатки есть, я это сама знаю. А они на Леру запали. Смешно.
Она вышла, а я подумал, что бедная Настя, вероятно, влюбилась, а ей не отвечают взаимностью, вот она и переживает, вот и заводит со мной эти разговоры — потому что не с кем больше.
И — углубился в работу.
Прошла неделя или больше.
Однажды я вернулся домой — и в комнате Насти услышал громчайшую музыку. Обычно она слушает в наушниках. Наверно, у нее гости, подумал я. Надежда сегодня на дежурном трамвае — до поздней ночи, вот она и пригласила подруг или друзей.
Стал читать, но не смог, громкость музыки была невыносимой. Сам бы я вытерпел, но перед соседями неудобно. Я подошел к двери, постучал. И еще раз. И еще, сильно, кулаком. Безрезультатно. Я толкнул дверь — просто так, для очистки совести: Настя в отсутствие матери, а иногда и в присутствии — когда та занята на кухне — закрывает дверь на задвижку. Надежду это раздражает, Настя же кричит, что она устала, что у нее нет своего угла, скорее бы закончить школу и уехать от вас к чертовой матери или замуж выйти! Мне в таких случаях всегда совестно становится, я понимаю, что это мне надо бы уехать или жениться…
Дверь открылась.
Настя была в том же купальном костюме, но — только в нижней его части.
Она танцевала перед зеркалом. Увидев меня, улыбнулась — и продолжила танец. Я хотел выключить музыку, сделал шаг — и остановился. Я почему-то побоялся заходить в комнату.
— Выключи! — закричал я. — С ума можно сойти!
Она еще минуту потанцевала, потом свободно, без стеснения, подошла к магнитофону, выключила и упала в кресло — лицом ко мне.
— Танцы в стиле ню, — сказал я. — Стриптиз на дому. Очень интересно. — Интонацией и словами я хотел перевести все в шутку.
Но Настя была настроена серьезно и требовательно.
— Тебе понравилось?
— Я не разбираюсь в этом.
— Только матери не говори. Одна моя одноклассница работает в одном ресторане, неважно где, танцует. Хорошие деньги платят. А у нее и фигура хуже моей, пластика вообще нулевая. Только грудь уже пятого размера. Но дело ведь не в размере, а в красоте. Разве это не красиво? — указала она и слегка огладила.
Я промолчал.
— Надоело быть бедной. Учусь я хорошо, уроки буду успевать делать. Но зарабатывать пора начинать. Матери только не говори. Ты не бойся, кроме танцев там ничего. Они же не дураки, в тюрьму не хотят сесть, мы же несовершеннолетние.
— Если тебе нужны деньги…
— Твои деньги мне не нужны. Мне свои нужны. И вообще.
Она накинула рубашку — и села опять, нахохлившись, замкнувшись, не желая дальше разговаривать.
— Послушай, Настя, — сказал я. — Все не так просто, как ты себе представляешь. Не думаю, что тут дело в деньгах. Полагаю, что тебе хочется в чем-то утвердить себя, почувствовать себя взрослой и самостоятельной — и при этом так, чтобы как можно больше людей видели твою взрослость и самостоятельность. Не перебивай, дай мне закончить, а потом я готов выслушать все твои возражения. Я допускаю, то есть даже уверен, что ты действительно будешь только танцевать. Но, думая над жизнью, я пришел к выводу, что если какой-то поступок не совершен фактически и физически, реально и материально, это еще не значит, что он не совершен вообще. Поясню. Тот, кто будет глядеть на тебя жадно и сально, представим такого человека, не имеющий в душе ничего святого и вечно жаждущий, пусть он никогда не прикоснется к тебе, не посмеет или побоится подойти и заговорить — что, кстати, весьма сомнительно, но пусть так, он удержится, помня, как ты говоришь, о твоем несовершеннолетии и не желая вступать в отношения с законом, но даже и без прикосновения, без слов, одним взглядом своим он уже будет действовать на тебя, влиять на тебя, и эта музыка будет влиять на тебя, и многоголосие это пьяное, ресторанное, будет влиять на тебя, и даже запахи этой, извини, жратвы, которой закусывают они свои зрительные впечатления, и этот ресторанный заполошный мигающий свет, который называют цветомузыкой, это тоже будет влиять на тебя, сам воздух ресторана, и даже не воздух, а поле, образуемое пронзающими пространство волнистыми излучениями хмельных голов, это тоже будет действовать на тебя; через два-три вечера ты уже очень сильно изменишься, а после месяца работы ты станешь совсем другой, соблюдая даже при этом неприступность и тому подобное. Понимаешь меня?
— А что ты мне предложишь? Тоже кроссворды составлять?
— Не обязательно. Взрослость и самостоятельность можно обнаруживать и показывать, вовсе к этому специально не стремясь. Мыслями. Суждениями. Обычными, вроде бы, поступками, в обычной, вроде бы, жизни, но за этими поступками будет видна сила, уверенность, разум…
— Короче: хорошо учись, допоздна не гуляй — и в этом твоя взрослость и самостоятельность?
— Как это ни парадоксально, но в значительной мере так, — согласился я.
— Нет уж, мы эту песню слышали!.. С другой стороны, я ресторанов терпеть не могу. Там в самом деле всегда едой воняет, даже если кухня далеко от зала. У меня обоняние слишком чуткое.
— Это ты в меня.
— Ладно, — сказала Настя. — Мне пора уроки доделать, чтобы меня отпустили гулять до десяти часов.
И этот эпизод, этот ее бунт, это ее решение танцевать в ресторанном стриптизе (а как еще это назвать?), мгновенно вспыхнувшее и мгновенно угасшее, я воспринял невсерьез. Скорее всего, подругу она выдумала, а если не выдумала, то подруге никак не меньше восемнадцати или, по крайней мере, семнадцати: не такие дураки владельцы ресторанов, чтобы вербовать несовершеннолетних танцовщиц, когда в городе нашем, славящемся красавицами, можно найти и обучить для нехитрого танца сколько угодно восемнадцати-двадцатилетних на все готовых юниц, обладающих приятными для посетителей формами; подростковая же прелесть с выпирающими еще ребрами, костлявыми еще руками — на любителей вроде набоковского Гумберта Гумберта, но таких наберется ли столько, чтобы ради них стоило открывать особый ресторан? Это, может, в западном каком-нибудь мегаполисе вроде Нью-Йорка возможно заведение с названием, допустим, «Лолита» или даже «Гумберт Гумберт», или даже «У Набокова», но и там не разрешат танцевать малолетним девушкам: из множества источников информации я, не побывав в Америке, составил, мне кажется, достаточно верное и полное представление об американском лицемерии, присущем любому буржуазному обществу, — впрочем, не только буржуазному, главное, — устоявшемуся, которое бережет само себя и без лицемерия в этом бережении не может обойтись. Кстати, открытость, правдивость — исповедальная и почти расхристанная — нашей страны, качества, которые так нравятся иностранцам, — не от хорошей жизни, а именно от неустоявшести, когда в бережении смысла нет: беречь нечего, когда лицемерить, то есть прикрывать благопристойностью нечто непотребное или, так скажем, непринятое, никто не желает, ибо принято все! (См. вопрос 11-й).