Литмир - Электронная Библиотека

Так ты и назвал свою книгу: «N. N. Nacht und Nebel». Буквы, которые были масляной краской написаны у тебя на спине. Как сначала у норвежцев и голландцев, потом еще у французов и бельгийцев. Две больших N на плечах, что означало, что вас нельзя отправлять на работу за пределы лагеря, и ваш конец должен быть на территории, окруженной колючей проволокой. Вероятно, говоришь, символические слова взяты из оперы Вагнера. «Nacht und Nebel gleich!»[59] И на месте, где стояла человеческая фигура, появляется столб дыма. Не знаю, нужно бы проверить. Но, в любом случае, из своего опыта я знаю, как нравится немцу слияние ужасного с музыкой. Музыка в Доре. Оркестр на наших мертвых террасах. Ноты воздействуют на него как своего рода наркотик. Как гашиш, который сначала порождает призраки из сновидений, а потом раздражает организм, так что он дичает и сходит с ума. Действительно, надо бы было поискать истоки этого обесчеловечивания, потому что одни экономические, социологические объяснения не будут достаточными, так же, как и теория рас Чемберлена. Ты, Андре, например, на первых страницах книги приводишь в качестве ошибочной сентенцию Ницше[60], что не может быть великим тот, кто не ощущает желания причинять большое страдание. Ведь страдать умеет всякая женщина, всякий раб, но первое условие величия то, что ты не падаешь духом перед приступами внутренней потерянности и перед боязнью сомнения, когда причиняешь большое страдание и слышишь крик. Созидатели же безжалостны, и счастье постигается в безжалостности, и только так ты поставишь свою печать на века. Во всяком случае, в этих постулатах есть зародыш всего мира крематориев, хотя, возможно, Ницше со своей элитой, со своим аристократическим тираном-художником не думал о таких героях, которых породил нацизм. А философ Рассел[61]говорит, что Ницше не понял, что и его сверхчеловек может быть продуктом страха, ведь тот, кто не боится соседей, не чувствует никакой потребности их уничтожить. И, скорее всего, в этом есть зерно правильного объяснения безумного экстаза немецкого племени. Изначальный страх. У элиты — страх не упустить исторический момент, когда она сможет реализовать свои способности. У массы — страх перед элитой, страх, который вскоре превращается в поклонение власти, безукоризненному порядку и автоматической дисциплине. А также и иррационализм, да и Розенберга[62] можно объяснить страхом. Поскольку нет никакого сомнения, что главную роль в этом играет столкновение западного капитала в борьбе за сферы влияния, за колониальные владения. Поэтому ты, Андре, не прав, когда в предисловии спрашиваешь читателя, было бы ли целесообразно уничтожить племя, которое дало Ницше, Гитлера и Гиммлера и миллионы исполнителей их замыслов и приказов. Ты не прав, потому что сам, не осознавая этого, принимаешь сторону зла, которое тебя заразило. Ты вовсе не врач в своем святом гневе. И в самом деле хирург удаляет раковую опухоль, чтобы предотвратить метастазы, и пытается вырезать все поврежденные ткани. Но когда речь идет о человеческом обществе, мы должны быть очень осмотрительны со сравнениями и аналогиями. Менять надо окружающую среду, а не уничтожать убийцу, которого эта среда породила. Выжившие разочарованы вовсе не тем, что немецкая нация не уничтожена, а оттого, что из-за соображений стратегии старым заблуждениям позволено существовать и дальше; оттого, что разделяющие эти идеи люди работают в новом европейском обществе; что инсценируются опереточные судебные процессы — освященное правом открытое издевательство над памятью десяти миллионов испепеленных европейцев. Потому, как констатирует доктор Митчерлих, ни один из подсудимых никогда не сказал в свою защиту простой фразы: «Мне жаль». Конечно, тебя, Андре, переживание чудовищной боли так потрясло до глубины души, что тебе хотелось бы стереть ее в зародыше, в тебя впитался смрад разложения, смрад гноя и дизентерии, в котором мы работали и спали, и всем своим существом ты сопротивляешься милости для племени, которое настолько отравило и засмердило Европу и мир. Я понимаю тебя, но в то же время говорю, ты не прав. Мне горько, что тебя больше нет. Я хотел бы завтра заехать к тебе в клинику, поздравить с выходом четвертого издания твоей книги. Ты для меня все тот же Андре Раго, доктор из Сенса. И прежде всего ты для меня всегда остаешься все тем же молодым человеком в башмаках на деревянной подошве и полосатой лагерной зебре, из-за расстегнутой рубашки выглядящий почти по-мальчишески, самоотверженный врач, который не боится тифа, и в то же время по-юношески страстный француз, влюбленный в свою родину и в свободу духа. Ты мне ближе, чем те, кто рядом со мной, но вне нашей тайны.

Я выключил свет под зеркальцем заднего обзора и собираюсь укладываться, но еще какое-то время с интересом наблюдаю за палатками. Почти все они уже поглощены мраком, но из одной выходит широкая полоса света. Она вызывает в моей памяти пушистый лисий хвост, который однажды осветила моя левая фара по дороге в Штаньель. Слишком поздно, и никто не играет между палаток, как прошлой ночью в Тюбингене. Ближайшая ко мне палатка находится слева от меня, пять или шесть человек сидят на складных стульчиках возле низкого столика. Тихо говорят, так что я не могу разобрать, какой они национальности, но в конечном счете не имеет совершенно никакого значения, норвежцы они или голландцы. Может быть, они приехали в этот утолок насладиться природой, и сейчас в тишине они прислушиваются к ее тайным сигналам. А может быть, они также знают о двух заглавных N. N., и побывали на террасах там, наверху, и ночью страшные видения проникнут в их сны. Связь с природой сейчас прервалась, и они опять найдут ее, когда вернутся в фьорды, к тюльпанам или под лопасти ветряных мельниц. Сейчас они почтительно молчат рядом с тайной земли и склона, который невидимо заслоняет полотняные стоянки кочевников двадцатого столетия.

Скорее всего, это не снилось мне; вероятно, прежде, чем я заснул, впечатления от вчерашнего посещения в полусне переплелись с тенями, которые принесла мне маркирхская ночь. К тому же я не помню, чтобы плохо спал, не так как в кемпинге в Тюбингене, где я просыпался всякий раз, когда ворочался на узком лежаке. Вероятно, я размышлял об этом, когда еще не совсем заснул, сейчас же ночь прошла, и я вижу образы как сквозь густую вуаль только что пробудившейся памяти. Так, мне кажется, будто я ночью скрылся в бараке и жду, пока сторож закроет ворота заброшенного хлева. У него нет причин думать, что кому-то захочется провести ночь в этом спокойном месте; ведь он сторожит не Лувр с его бесценными полотнами. Тут нет картин, которыми можно было бы соблазниться. Да, мне казалось, будто я посреди ночи вышел из барака и остановился на террасе. Справа от меня тьма застряла в клюве виселиц и сгустилась, а подо мной на узких площадках, посыпанных гравием, спускающихся по склону, теснятся полосатые фигуры. Поскольку бараков больше нет, по сторонам пустота, ряды, как обычно, жмутся друг к другу, чтобы согреться. Но не раскачиваются туда-сюда. Они неподвижны, тени, одетые в мешковину, но материя их не касается. Висит на их плечах, как на зубьях деревянных граблей, как на деревянных вешалках, которые резко врезаются в ненатянутую ткань. И нет никого, кто был бы назначен для проведения смотра рядов на террасах. Только я там. Я понимаю, что не из-за меня их заставили стоять. Но тем не менее во мне пробуждается неясное ощущение вины. Я не успеваю понять, откуда взялось это ощущение, как вижу Лейфа за длинным столом; теперь я вижу ряды голых тел, стоящие на солнце и ожидающие осмотра, как будто речь идет об окончательной селекции. А я там всего лишь переводчик, ничего не решаю, никому не причиняю вреда. Да и медицинские заключения Лейфа в конечном счете зависят от поверхностной зрительной оценки; такое множество людей исключает другие методы отбора. Откуда тогда этот немой холод построенных рядов? Их же собрали не для суда надо мной? Каждую ночь они собираются здесь на террасах после ухода живых посетителей, чтобы заново освятить эту землю, по которой прошло столько летних сандалий. Они стоят в молчании, как осиротелые византийские святые, и упрямо смотрят перед собой. Хоть кто-нибудь мог бы оглянуться и кивком головы показать, что узнает меня, пусть и с осуждением в стеклянном взгляде. Все было бы лучше, чем это холодное пренебрежение. Ну что я сделал не так? Почему допускаете, чтобы я, как чужой, проходил мимо вас по ступеням? И вы тоже, пришедшие из нашего барака? Ведь мы все вместе сидели и лежали в грязи перед бараком. Разве нет? Мы прижимались к земле в надежде, что до наших тел дойдет мягкая волна целительного излучения из глубин скальных пластов и вдохнет жизнь в бесплодную лагерную землю и наши атрофированные ткани. Разве мы не лежали вместе? Или, быть может, наше стремление распластаться на земле, прежде всего, означало полную покорность, наше стремление к конечному покою, при котором слияние с земной материей просто раз и навсегда разрешило все противоречия и заставило умолкнуть все голоса.

вернуться

59

Ночь и туман одинаковы! (нем.).

вернуться

60

Ницше Фридрих Вильгельм (1844–1900) — немецкий философ.

вернуться

61

Рассел Бертран (1812–1870) — английский философ, математик, литератор.

вернуться

62

Розенберг А. (1893–1946) — нацистский преступник, казнен по решению Международного Нюрнбергского трибунала.

39
{"b":"539094","o":1}