— Врачи — идиоты, — фыркнул он, выпятив подбородок.
— Так ли? Или тебе просто не хочется услышать то, что они могут сказать?
— Я не желаю обсуждать вопрос о своем здоровье ни с врачами, ни с тобой!
Она с трудом сдержала гнев. Если бы он был ее ровесником, она дала бы волю своему характеру, или просто ушла.
— Артур, — сказала она с большим терпением, чем ощущала. — Я беспокоюсь, только и всего. Расслабься и получай удовольствие. Почему бы нет? Не каждому так везет, чтобы о нем беспокоились.
Он посмотрел куда-то вдаль, потом вздохнул.
— Верно подмечено. Прости меня. Я к этому не привык. Однако позволь мне тебя успокоить. Как ни презираю я докторов, мое здоровье превосходно. Что касается отдыха, я искуплю свою вину — при более подходящих обстоятельствах. Возможно, и впрямь небезопасно перегружаться мыслями о том, что случится после моей смерти, но у меня нет выбора. Если бы я доверял Роберту, то посмел бы убедить себя сказать — ну и черт с ним, пусть он разбирается с делами после моих похорон, почему бы нет? Но я ему не доверяю, вот в чем вопрос.
Он остановился у витрины магазина, струи дождя стекали по его лицу.
— Моя проклятая семья, — вздохнул он. — Конечно, мне не следует говорить так, поскольку ты теперь практически к ней принадлежишь.
— Вовсе нет.
— Ну, не совсем. Проблема в том, что ты наполовину внутри и наполовину снаружи.
— Я наполовину внутри?
— Так я считаю, — твердо сказал он. — Если только ты не собираешься упаковать чемоданы и уйти.
— Я еще даже не вошла.
— Можно считать, что вошла. Или почти.
— Артур, если ты собираешься представить меня своим родным, то я еще не готова.
— Они, вероятно, тоже не готовы. Но в конце концов — ладно, посмотрим. Мне следовало бы показать тебе Кайаву. Прошло много времени с тех пор, как я сам там был последний раз.
— Мне бы хотелось посмотреть на нее, но, Артур, я не могу себе представить, чтоб твоя мать стала расстилать передо мной ковровую дорожку.
Он рассмеялся.
— Ты чертовски права. Проклятье! Знаешь, хотел бы я иметь такую семью, как у тебя. Держу пари, что твой отец не стал бы разбираться с подобной ситуацией больше одной минуты.
— Да, это трудно представить.
— Конечно, — сердито сказал он. — Невозможно представить. Уверен, его дети ходили по струнке. Я знаю фермерские семьи, несколько их еще живет возле Кайавы, слава Богу. «Жалеешь розгу — испортишь младенца». Бьюсь об заклад, ты всегда слушалась в детстве своего отца.
— Да, тускло ответила она. Кстати, это была правда. Она потянулась и коснулась его руки, что заставило его дернуться, как от легкого удара электричеством. Он все еще нервничал из-за небольших проявлений интимности на публике, хотя теперь и меньше. — Да, — продолжала она. — Я всегда делала то, что он велел, пока не выросла.
Его рука была холодной и мокрой. Ей хотелось увести его в машину. На миг у нее мелькнула мысль, что сейчас — самое время рассказать ему правду о своей семье и о том, какие бывают последствия, когда ты делаешь все, что тебе велено. Но у нее не хватило храбрости — не здесь, а может, и нигде.
Иногда по ночам, когда они вместе лежали в постели, она чувствовала, что соскальзывает на грань откровенности, но он тогда, как правило, уже начинал засыпать, а она вовсе не жаждала разбивать создавшийся настрой.
Не было ни подходящего времени, ни подходящего места, и возможно, никогда не будет. Она решила — пусть все остается как есть. Пусть он завидует ее семье. Он хочет увидеть то, что от нее осталось не больше, чем она — быть представленной его родным. И лучше им обоим придерживаться этого пути.
— О, даже Роберт в детстве был вполне послушным, — сказал он, покачивая головой. — Это не в счет. — Затем он улыбнулся. — Опять я за свое. Обещаю до конца дня больше не говорить о своей семье.
Дождь уже хлестал вовсю. День был мрачный, гнетущий. Даже Артур был сыт им по горло. Они сели в машину, хотя до офиса Саймона оставалось всего несколько кварталов. Она заставила себя сосредоточиться на мыслях о работе, и с удивлением обнаружила, что в нетерпении смотрит вперед, желая скорее вернуться. В некоторых отношениях Артур был наименее требовательным из мужчин, но когда она была с ним, то замечала, что ведет себя в точности как покорная своему долгу дочь. И хотя она не то чтобы обижалась на это — в конце концов, это была ее вина, не его, — ей это вовсе не нравилось.
— Встретимся вечером, — сказал он. Это не был вопрос. У нее колыхнулось желание ответить «нет», просто чтобы посмотреть, что воспоследует, но, по правде говоря, у нее не было на вечер никаких планов, и какой смысл сидеть дома с банкой плавленного сыра и стопкой журналов только для того, чтобы преподать ему урок? За последние несколько месяцев его планы стали ее планами — она привыкла строить их в соответствии с его расписанием. Наверное, подумала она, это и означает — быть любовницей, как ни раздражало ее это определение Саймона.
Она поцеловала его и выскочила на мокрый тротуар, прежде чем Джек успел выйти и открыть перед ней дверь. Хоть раз, говорила она себе, она обязана сказать «нет», но когда она обернулась у подъезда, чтобы помахать на прощанье, и увидела, как он смотрит на нее, одиноко сгорбившись на переднем сиденье машины, выглядя внезапно усталым и сильно постаревшим, она поняла, что не решится. Он нуждался в ней и доверял ей. Немногие были способны на это, кроме отца.
Она старалась не думать, куда это ее завело.
— Вон он идет, — прошептал Саймон. — Барышников от ресторанных застолий.
В его голосе слышался оттенок зависти, пока он наблюдал за сэром Лео Голдлюстом, движущемся по гриль-залу «Времен года» подобно кораблю на всех парусах. Сэр Лео пересек зал, дабы выразить уважение Филипу Джонсону, остановился у стола Крэнстона Хорнблауэра, склонив шею в знак глубочайшего почтения перед великим коллекционером и покровителем искусства, прошел, нагнувшись, вдоль ряда банкеток, целуя руки дамам и пожимая мужчинам, словно выставлялся в президенты какой-нибудь центрально-европейской страны, затем прошествовал по центральному проходу, рассыпая пригоршни свежайших лондонских сплетен будто раздавая детям на Хэллоуин конфеты, сделал пируэт и наконец причалил к столику Саймона, хотя на мгновение казалось, что он собирается пройти мимо, или просто задержался, чтобы бросить несколько слов, перед тем, как продолжать шествие. Вместо этого он набрал полную грудь воздуха и плюхнулся на банкетку рядом с Алексой, отчего сиденье сразу прогнулось на несколько дюймов.
— Как прекрасно видеть стольких друзей, — заявил он, промокая лицо шелковым носовым платком.
— Я не знал, что Филип Джонсон — ваш друг, — сказал Саймон.
— Он не близкий друг, — вывернулся сэр Лео, — но вполне естественно выразить ему уважение.
Алекса догадалась, что Голдлюст, возможно, даже не знаком с Филипом Джонсоном. Он просто узнал знаменитого архитектора, и нахально прервал его ленч.
Ей никогда не надоедало наблюдать Лео Голдлюста за работой. Он был похож на директора круиза, поставившего целью превратить в сенсацию даже самое мелкое происшествие, а самого себя поставить в центр внимания. Годами Голдлюст был проводником Саймона по извилистому лабиринту европейского искусства — за приличную ежегодную оплату, конечно, плюс проценты с каждой заключенной сделки — условия, которые, сильно подозревала Алекса, Голдлюст заключил с большинством конкурентов Саймона. Знания его были бесценны, поэтому Саймон, как правило, избегавший ленчей, поскольку редко выбирался из постели раньше двенадцати как минимум, настоял на том, чтобы пригласить Голдлюста в ресторан. Алексу он привел с собой потому, что Голдлюст любил привлекательных женщин, или, во всяком случае, любил, чтоб его видели в их обществе. Возможно, тот предпочел бы знаменитость или жену какого-нибудь богача, но он принадлежал к поколению, которое привыкло брать то, что дают, и от этого исходить.