— Чертовски жарко здесь, — пробормотал он, скомкал платок и засунул снова в нагрудный карман смокинга, чем слегка оттопырил его.
Он отодвинулся от Алексы достаточно далеко, словно собирался притвориться, будто они просто случайно столкнулись, и на миг она решила, что так он и сделает. Затем он стиснул зубы и представил ее.
— Между прочим, Кортланд, позволь познакомить тебя с мисс Алексой Уолден. — Он взглянул на Кортланда с нескрываемым презрением. — Мой деверь, Кортланд де Витт, — вяло сказал он. И добавил с отвращением: — Юрист.
Де Витт одарил ее скорбной гримасой, без сомнения, заменявшей ему улыбку, и пожал ей руку с энтузиазмом человека, которому только что подсунули дохлую рыбу.
— Рад с вами познакомиться, — сказал он, не выказывая ни малейшей радости. — Извините, что прервал ваш разговор.
Он взглянул поверх ее головы, явно пытаясь рассмотреть, с кем она пришла, но поблизости не было ни одного человека подходящего возраста. Очевидно, он надеялся, что у нее хватит такта оставить его наедине с недовольным шурином, который как бык топтался на месте, размышляя, что ему выбрать: нападение или стратегическое отступление.
— Мне нужно кое-что сказать тебе, Артур. С тобой теперь нелегко связаться по телефону. — Де Витт в упор посмотрел на Алексу взглядом полицейского, которого вызвали на место преступления, как бы приказывая, чтобы она удалилась.
Она демонстративно не двинулась с места. Баннермэн, снова покраснев, на сей раз еще более резко сказал:
— Между прочим, Кортланд, мисс Уолден — моя… хм… гостья.
Она подумала — не собирался ли он сказать «приятельница»?
Де Витт поднял уже не одну бровь, но обе. Вряд ли он был бы сильнее потрясен, если бы Баннермэн его внезапно ударил, чего он, казалось, мог ожидать от того в любой момент.
— Ясно. — Он оглядел ее с несколько большим любопытством. — Вы, конечно, подруга Сесилии?
— Нет, мы никогда не встречались.
— Мисс Уолден занимается художественным бизнесом. Продала мне Бальдура.
— Что-что?
— Это чертовски хороший художник. Ты, право, должен взглянуть на его работы. Нужно покупать, пока цены еще приемлемы.
— Если они похожи на картины в Олбани — те, что Элинор отказалась держать в доме — нет, благодарю.
— У тебя ограниченное мышление, Кортланд. Мышление юриста. Моя сестра здесь?
— Нет, я сам по себе. Приехал только на обед. Собираюсь уйти пораньше. Элизабет не очень хорошо себя чувствует. Не стоит слишком долго оставлять ее одну.
— Она уже больше тридцати лет не очень хорошо себя чувствует. По правде говоря, она здорова как лошадь.
— Она так не считает. Тебе следовало бы позвонить ей.
— Очень сильно сомневаюсь. Не думаю, что к нашему последнему разговору с Элизабет есть что добавить. Я не нуждаюсь в очередной лекции, какой я плохой отец.
— Она желает тебе добра, Артур.
— В этом я сомневаюсь еще сильнее. Я знаю Элизабет дольше, чем ты. Тем не менее, передай ей мои лучшие пожелания.
Неслышно возник официант и, взяв у Баннермэна пустой стакан, заменил его полным. Баннермэна, казалось, то, что де Витт это видел, разозлило еще больше, чем то, что его засекли вместе с Алексой.
Де Витт посмотрел на стакан в руке Баннермэна с еще более скорбным выражением, словно доктор, готовящийся сообщить пациенту дурные вести.
— Полагаю, пора пройти к столу, — настойчиво произнес он.
— Да? — Баннермэн вызывающе сделал глубокий глоток. — Тогда я лучше сперва допью.
— Тебе лучше знать, Артур. — Лицо де Витта ясно выражало противоположное мнение.
— Чертовски верно, — Баннермэн допил виски, и снова, словно повинуясь какому-то невидимому сигналу, появился официант, чтобы принять у него стакан. — Пойдемте, Александра, — громко сказал он, предложив ей руку. — Вы, должно быть, проголодались. — С де Виттом он не попрощался.
— Артур, — сказала она, когда он ввел ее в обеденный зал, и внезапно осознала, что впервые назвала его по имени. — Кто такая Элинор?
Он помедлил, вздохнул, глядя на стол, затем произнес почти неохотно:
— Моя мать… — Казалось, фраза дается ему с большим трудом и перед тем, как закончить ее, он откашлялся. — Моя мать — замечательная женщина.
«Мать». Когда Артур Баннермэн произнес это слово, его лицо выразило целую гамму противоречивых чувств. Алекса подумала о том, не смогут ли они после обеда спокойно потанцевать, а потом, с некоторым сомнением, о своем умении по этой части.
Баннермэн говорил о своей матери с определенным страхом, что казалось удивительным в человеке на седьмом десятке лет. Элинор Баннермэн, видимо, представлялась старшему сыну чем-то вроде огромной паутины обязанностей и правил, размеры которой превышали все мыслимые представления.
Во время их трапезы он рассказывал об Элинор. В словах его звучала не любовь, но благоговение. Это из-за нее, пояснил он, федеральное шоссе штата Нью-Йорк было проложено к Олбани по западной стороне Гудзона, хотя по первоначальному плану оно должно было проходить, Господи помилуй, через Кайаву. Поэтому тогдашнего губернатора Дьюи пригласили в Кайаву, дабы тот передал недовольство Элинор президенту Эйзенхауэру. Будучи республиканцем и генералом, президент знал, когда мудрее будет отступить, и приказал проложить новый маршрут. Только по настоянию Элинор все еще работала железнодорожная станция в Кайаве, в штате которой состояли контролер и носильщик, хотя в день там останавливался всего один поезд. Личный пульмановский вагон Кира Баннермэна все еще стоял в депо, в превосходном состоянии, а законное право семьи Баннермэнов прицеплять его к любому экспрессу на Гудзонской линии вызвало комичные, но изматывающие затруднения для юристов при слиянии нью-йорского Центрального вокзала с Антраком. Решимость Элинор противостоять ликвидации маленького скалистого острова посреди реки Гудзон потребовала от нее борьбы с тремя энергичными губернаторами штата Нью-Йорк, Военно-инженерным корпусом США и федеральной береговой охраной, но остров оставался в ее руках, или, во всяком случае, перед ее глазами, а главный судоходный канал прорыли, с излишними трудностями и затратами денег налогоплательщиков, по другую сторону острова.
Алекса пыталась выбросить из головы эту устрашающую тень, нависавшую над жизнью Артура Баннермэна, и вместо этого сосредоточиться на танцах. Похоже, о том же думал и сам Баннермэн. Ее не часто приглашали на медленные старомодные танцы, да она и не могла похвастаться своим умением хорошо их танцевать. По правде говоря, дома, в Ла Гранже, девочек учили кое-каким танцевальным движениям — тем, что знали их матери и бабушки, и она вспоминала топтание в школьном спортзале, как правило, шерочка с машерочкой, в то время как мальчики жались по стенкам, краснея к хихикая, под музыку иной эры, но когда она выросла для настоящих танцев, ничто из этих скудных знаний не пригодилось. К ее изумлению, Артур Баннермэн танцевал превосходно, с вдохновением, заставившим ее устыдиться.
Она была благодарна ему за такт.
— Я несколько неловка, — извиняющимся тоном произнесла она.
— Так же, как и я. Сто лет прошло с тех пор, как я танцевал последний раз, — признался он, сияя от удовольствия. Он, по крайней мере, был несомненно собой доволен. — Раньше я это очень любил. Знаете когда я был мальчиком, нас учили танцевать. Дважды в неделю приходил учитель давать нам частные уроки. Мать обычно сидела и наблюдала, как мы танцуем, и можете мне поверить, под ее взглядом невозможно было дважды совершить одну и ту же ошибку. Отец тоже любил танцы. На тридцатую годовщину их свадьбы он пригласил в Кайаву большой оркестр и танцевал с матерью вальс — посреди большого зала были только они двое, а все остальные стояли и смотрели. Я помню все так ясно, словно это было вчера — «Императорский вальс», отец во фраке, Элинор в бриллиантах Баннермэнов, в тиаре. И знаете, она выглядела императрицей до кончиков ногтей. А за последние десять лет большим залом пользовались только один раз…