— Гражданин, вы, может, возьмете билет? — спросила кондукторша.
Я не знал, куда едет автобус, но это не имело значения, протянул мелочь:
— До конца, — и увидел, как Зина наконец откинулась на спинку сиденья.
Сзади нее кресло было пустым, я сел, смотря ей в затылок.
Теперь, когда она откинулась, платье ее оттянулось и на плече стала видна большая родинка. Конечно, ничто в жизни не повторяется, и все же я словно второй раз переживал сейчас то, что уже пережил девятнадцать лет назад. Все до удивления было похоже — и старый, кряхтящий, скрипучий автобус, и эта выжженная неровная дорога по склону горы, с которой виднелся поселок, и далекое море, и ее родинка на оголенном плече. Она совсем рядом, эта родинка, мне стоит только чуть наклонить голову, прикоснуться к ней губами, и все будет так, как было тогда. Я поцелую ее, Зина пугливо посмотрит вокруг и, как тогда, обернется, скажет скорее радостно, чем рассерженно:
— С ума сошел!
А я засмеюсь. Автобус зафырчит, задергается и остановится.
— Безобразие, — скажет кто-то, вон тот хозяйственник с портфелем, — он и тогда сидел в этом автобусе, такой же толстый, такой же лысый. — Безобразие! — скажет он. — Опять стоим! К поезду опоздаем.
— Успеем, — ответит шофер и вылезет из кабины, будет долго возиться в моторе.
И пассажиры вылезут, и мы с Зиной вылезем и пойдем по поляне, заросшей высокой пыльной травой.
— Пусть бы он совсем развалился, этот автобус, — скажет Зина. — И ты бы остался тогда еще на один день. Целый день — это так много.
А потом шофер загудит в свой гудок, и пассажиры пойдут к автобусу, и мы с Зиной пойдем, как шли тогда. Я буду обнимать ее теплые плечи, слушать, что говорит она мне, торопливо, словно видеться нам осталось последние мгновения, хотя впереди у нас еще длинная, долгая дорога.
Стоит мне только нагнуться, поцеловать эту родинку…
Что она еще говорила тогда, когда мы шли с ней по поляне к автобусу? Пустяки какие-то. То, что всегда говорят люди, прощаясь. А все же, что она говорила тогда?
— Ты сразу, как приедешь, сними хоть угол какой. Мне ведь много не надо.
А еще? Что еще она говорила? Ничего. Нет, что-то она говорила еще. Не помню, ведь прошло столько лет. Но какое это имеет значение? Значит, имеет, если ты не хочешь вспоминать. Ах, да, она просила, чтобы я прислал телеграмму, как доехал. И я прислал. А еще что она говорила? Не помню.
— Пожалуйста, очень прошу, постарайся узнать о папиной судьбе…
Да, это она говорила тоже…
Мне было страшно смотреть на ее родинку. Почему мне так стало страшно смотреть на ее родинку? Я отвернулся к окну, облизал потрескавшиеся губы.
Автобус ехал по дощатому длинному мосту через быструю пенистую реку. Река бежала из каменистого ущелья — ущелье было темным, холодным. Высокая голая гора нависла над ним. Склон ее был крут и страшен. Я вспомнил — это ущелье называется Волчьим. Автобус продребезжал по доскам моста, и дорога пошла вниз. Там, внизу, виднелась какая-то деревня, поля, разбросанные по склонам гор, извилистая речушка с заросшими кустарником берегами.
Автобус остановился возле правления колхоза. Зина поднялась. Я — за ней.
Она спрыгнула на землю, и я спрыгнул. Она знала, что я спрыгнул, но не обернулась, пошла по пыльной дороге. И я пошел за ней.
— Ну зачем это? — вдруг обернувшись, сказала она. — Так и будете ходить следом? Зачем?
— Мы должны поговорить, Зина.
— Зачем?
Она не сердилась, она даже улыбалась снисходительно, словно бы жалея меня, и в голосе ее и в лице было неподдельное недоумение, когда она спросила это «зачем». Спросила так, что я тоже будто почувствовал нелепость своего положения — действительно, о чем разговаривать, когда и так все ясно?
Мимо проезжал трактор, подняв столб пыли.
— Здравствуй, Зин Дмитриевна, — крикнул тракторист.
— Как дочка, Иван?
— Порядок! Полный горшок наваливает. Как в аптеке!
Зина засмеялась, перешла дорогу.
— Подожди, — сказал я.
— У меня больные, — она открыла калитку, пошла через двор к дому.
Я присел на ступеньки правления колхоза. Вдали полз колесный трактор, с грузовика люди выгружали листовое железо. Оно гремело, падая на землю. У окон правления на одноногом столе, вбитом в землю, девушка торговала книгами. Она с надеждой посмотрела на меня. Ее желтые волосы светились на солнце, пестрый сарафан обтягивал хрупкую фигуру. У нее были большие глаза, пухлые розовые губы и веснушчатый нос.
Она была красива своей молодостью, на ее лице были написаны все ее мысли и чувства, которых она еще не научилась и не хотела скрывать. Веселый поросенок выскочил из-под забора, погнался за курицей, и девушка прыснула и снова глянула на меня, приглашая разделить с ней ее восторг, но я не смог этого сделать, только натянуто улыбнулся, почувствовав себя древним стариком рядом с нею.
Из конторы в сопровождении нескольких человек вышел мужчина начальнического вида, торопливо, но все же солидно сошел с крыльца.
— Товарищ председатель, «Огонек» новый привезли, — сказала девушка.
— Некогда, некогда, зимой будем книжонки почитывать, — ответил председатель.
Я сидел, до боли в глазах смотрел на калитку, в которую вошла Зина. Калитка была выкрашена в ярко-зеленый цвет. На ней висел голубой почтовый ящик. Меня злила и эта неправдоподобно зеленая калитка, и этот девственно голубой ящик. Черт возьми, зачем я очутился здесь! Чтобы униженно сидеть, разглядывать идиотский этот пейзаж и ждать очередной пощечины? Мало ты их получил? Довольно, встань и уходи. Тебя ждут дела поважнее. Ты не нужен здесь, ты исполнил то, что должен был исполнить, не твоя вина, что тебя гонят. Встань и уходи, не жди новой пощечины.
Но встать я не мог. Я никогда не был сентиментален и умел не поддаваться чувствам и настроениям, потому что они плохие советчики тому, кто не принадлежит себе, кто призван руководить людьми. Но сейчас я не мог встать и уйти! Словно бы там, в моем кабинете, и стены, и стол, и кресло — все поддерживало, служило мне, все словно бы отделяло меня от суеты чувств и позволяло видеть далеко — за горизонт. А теперь я уперся в нахально зеленую калитку и ничего, кроме нее, уже не вижу. То, что там, в кабинете, мне казалось мелким, чему я легко находил оправдание, сейчас, когда я вижу одну эту зеленую калитку, мне уже ничем не оправдать.
Я смотрел на зеленую калитку. За нею, вдоль дорожки к дому, рос густой виноград. Тяжело висели белые гроздья. Листья просвечивались солнцем. Сейчас Зина выйдет из дома, пройдет мимо виноградника, солнце будет светить ей в спину, мне в лицо. Она сейчас выйдет, сейчас. Нет, лучше уйти, встать и уйти. Я мог встать и уйти и снова забыть, что знаю о себе, ведь то, что не произнесено, мертво, что не названо, неродившийся еще ребенок, от которого можно избавиться, не испытывая упреков совести. Но я сидел, смотрел на зеленую калитку и вспоминал то, чего не хотел вспоминать…
Прошло три дня, наверно, после того, как я приехал тогда в Москву из Новоморского. Меня вызвали в отдел кадров института. Анна Федоровна, худая кокетливая женщина с большими навыкате глазами и осторожными, мягкими движениями, положила на стол папку с моим «личным делом».
— Петя, милый, вы вот заявление подали, чтобы вам и вашей жене предоставили комнату в общежитии, а в анкете не указали, что женаты. Ну-ка, напишите.
— А мы еще не расписаны, Анна Федоровна. Дадут комнату — распишемся.
— Маленький обман?
— Ну какой же обман. Жена есть? Есть. Загс — формальность.
— Не совсем. Особенно для нас, бюрократов. Кто ж вам комнату даст без свидетельства о браке? Чудо-юдо!
— Учту, — сказал я.
— Что ж, москвичка, а жилья никакого?
— Никакого. Мать у нее умерла, а отец… — Я запнулся, посмотрел в большие глаза Анны Федоровны и сказал: — И отец умер. Одна она.
— Ну, идите тогда и распишитесь сегодня же, чудак. Только анкету потом не забудьте оформить.