Белый столб все приближался и приближался, а звон в ушах не умолкал. И вдруг я остановился, поняв, что это не столб, не башня — это памятник погибшим солдатам. Там, за деревьями, их могила. Я знал это место, я не мог его забыть, потому что там лежали мои друзья. Но я забыл.
Высокий белый обелиск стоял на холме, поднимаясь над вершинами деревьев. Железная ограда окружала этот холм, гранитные ступени вели к могильной плите. Я поднялся по ним, остановился у мраморного надгробия. «Живые вечно в долгу у вас», — было написано на обелиске, а под этой надписью — имена погибших, знакомые мне имена.
Нет, я уже не чувствовал ни усталости, ни жары, только звон стоял в моих ушах и мурашки бежали по телу. Я слышал, как откуда-то издалека, все приближаясь и приближаясь сюда, ко мне, к этой могиле, идет, нарастает шум боя. И это не звон в ушах — это свист минометов. И, уже зная, что́ я должен делать, куда идти, я повернулся, сошел вниз по гранитным ступеням и пошел обратно, сворачивая из улицы в улицу, безошибочно узнавая дорогу. Я шел, а шум боя, свист пуль, разрывы снарядов неотвязно ползли за мной.
— Самолеты! — кричал кто-то.
— Сестра, сестричка, — звал другой.
— Слева два танка! — кричал третий.
— Товарищ младший лейтенант, разрешите, — умолял очень юный голос.
Я вслушивался в эти голоса, и узнавал их, и вздрагивал от свиста пуль, от разрывов снарядов. Голова моя гудела, я почти побежал. Вышел на окраину поселка, пересек широкий луг и тут наконец остановился. Я остановился, и наступила тишина.
Внизу, серебрясь на солнце, плескалось море. Птица пела в кустах, в траве звенели цикады. А у ног моих чернела яма. Это все, что осталось от нашего блиндажа, где погибли девять моих солдат и где я тоже мог остаться лежать навсегда. Все заросло травой и кустарником. Истлели и деревянные ступеньки, которые вели ко входу, да и сам вход едва угадывался, перед ним рос дубок, и в ствол его упиралось осевшее, обросшее мхом бревно. Я дотронулся до него, и оно рухнуло и рассыпалось. А дубок закачался, затряс зелеными своими листьями.
Я повернулся, пошел искать Дом приезжих. Нашел я его не скоро. Это был одноэтажный дом с длинным темным коридором. Коридор был пуст. Кипел титан, из черного репродуктора на стене, шипя, извергалась музыка.
— Есть тут кто? — крикнул я, но мне никто не ответил.
Возле стены стоял обшарпанный диван, я с опаской присел на него, стал ждать, когда кто-нибудь появится. Но никто не появлялся, а в коридоре пахло уборной, от дивана несло пылью, и я вышел на улицу, сел на крыльцо.
Возле крыльца остановился грузовик, из кабины неторопливо вылез высокий, в замасленном пиджаке человек, его молодое красивое лицо несло на себе отпечаток значительности и важности, и я подумал, что он наверняка из местного начальства.
Я не ошибся, потому что шофер высунулся, крикнул с грузинским акцентом:
— Эй, прораб, дорогой, падпиши, пожалста, наряд: малодой, память бабья.
— Язык не распускай, — сказал прораб, подписал наряд и посмотрел в кузов, где робко сидела молодая женщина.
— Вот тепа! Приехали! — крикнул прораб.
— Слезать, значит? — спросила женщина.
— Нет, езжай дальше!
— Так я сейчас, моментом, — проговорила она и уже на ходу спрыгнула на землю.
Грузовик уехал, а лицо прораба стало еще значительнее и еще красивее.
— Жди здесь — соберу вещи, — строго сказал он.
— Подожду, — ласково ответила она и покосилась на меня. Прораб тоже посмотрел на меня, и, видимо, наметанный глаз его сразу определил, что я за человек: есть люди, которые запах начальства, даже чужого, чуют за версту.
— Извините, пожалуйста, вы в командировку приехали? — спросил он. Значительность все еще была написана на его лице, но глаза стали ласковые, а в голосе звучала интеллигентность и кротость. — Уже устроились?
— Нет, не устроился, — ответил я. — Начальство сбежало.
Он хихикнул, будто я сказал что-то очень остроумное.
— А начальство вон, в саду копается. Это уж всегда так — не найдешь. Эй, начальство! Теть Маш! — крикнул он.
— Ну, что тебе? — ответил из-за дома женский голос.
— Оглохла, что ль? Человек, говорю, ждет, соображай.
— Какой еще человек?
— С неба свалилась! Приезжий.
— Господи, да я откуда знаю? Бегу!
— Бестолковая! — сказал прораб. — А вы, простите, не по делам строительства?
— Нет, — сказал я и, чтобы успокоить его, прибавил: — Приехал в море купаться.
— А, курортник. — Он сразу потерял ко мне интерес, обернулся к своей спутнице: — Жди тут смирно, — и прошел в Дом приезжих.
— Строгий! — сказал я.
— Ученый! — почти с восторгом воскликнула она.
Пришла тетя Маша, отобрала у меня паспорт, записала в книгу фамилию, имя, отчество, год рождения, местожительство, должность. И повела в самый конец коридора.
— Комната хорошая, не беспокойтесь, на одного человека. А вот — туалет, умывальник. Клопов и всякого такого у нас нет.
Она ввела меня в комнату, где прораб укладывал в чемодан свои пожитки.
— Свято место пусто не бывает, — сказал он.
— Ты не болтай, ты уезжай, — проговорила тетя Маша, — эта коечка будет ваша. Я белье сменю.
— Будет ваша, будет ваша, прощай, прощай, тетя Маша, — пропел прораб.
— Прощевай! — сухо ответила тетя Маша.
— Сдаю вам в наследство тумбочку и это ложе, — сказал прораб. — Берегите бока. Полгода я пролежал на ней. Теперь буду на перине в горячих дамских объятиях.
— Постыдись, — сказала тетя Маша, ушла!
— Такие моралисты все стали, ужас! А поговорить не с кем. Дыра! Хоть на луну вой! — Прораб запер чемодан, тоже ушел, хлопнув дверью.
Устраиваться мне было нечего, мне хотелось хоть полежать немного, отдохнуть, я снял ботинки, прилег. И вдруг услышал голоса под окном. Говорили две женщины. Одна была тетя Маша, другая — я не знал кто, но голос ее мне был знаком. Он был очень мне знаком. Я почувствовал, как забилось сердце, и понял, кто там стоит под окном.
— Ну, не ругаться же нам, правда? — говорила она, та, чей голос был так знаком мне.
А я лежал, боясь пошевелиться, потому что только сейчас, вновь через столько лет, услышав ее голос, понял, что и не забывал его никогда. Он был ровен, ласков и нежен.
— Конечно, голубушка, ругаться не надо, прости, пожалуйста, — говорила тетя Маша. Она говорила, а я ждал, когда снова услышу тот голос, от которого тяжелели и тяжелели мои веки. И я услышал наконец, как она сказала:
— Да уж прощу… А хлорку пришлю, посыпа́йте, пожалуйста.
Я услышал, что она пошла по дороге, и вскочил, и почему-то присел у окна, выглядывая из-за подоконника. И устыдился, что прячусь, будто вор, высунулся и крикнул: «Зина!» — и испугался этого имени, которое впервые за столько лет произнес вслух.
Она шла через площадь, я видел ее спину, ее голубую кофту, голубую, как небо, как земля, как дома и трава. Я крикнул «Зина!», и она будто вздрогнула, будто даже приостановилась на мгновение — или мне это только показалось? — но не обернулась.
Я отбежал от окна, надел ботинки, бросился к двери, остановился, чтобы завязать шнурки, и выбежал на площадь. Но ее уже не было. Тетя Маша подметала крыльцо.
— С кем вы говорили сейчас, тетя Маша?
— С докторшей.
— Где она? Куда она делась?
— К себе, в приемный покой пошла. Вон дом, напротив, с казенной вывеской. Заболели?
— Да, — сказал я и пошел через площадь к дому с казенной вывеской, думая только об одном — скорее увидеть ее лицо. Я знал: самое трудное — это первые минуты встречи, а уж потом будет легче, потом, когда станет ясно, с чем я пришел сюда и что несу ей и нашей дочери.
Я торопился, я будто хотел пробежать обратно все годы, которые разделяли нас. Я словно мчался на санях с крутой ледяной горы прямо к полынье, которая зияла внизу и в которую неминуемо угодят сани, и страх охватывал меня и восторг от этого смертельного, стремительного полета. Я спешил, будто спешил на собственную казнь, где мне отрубят голову, и в то же время я словно шел на праздник, где меня будут чествовать как героя. Я не принадлежал себе — там, вдали от нее, разделенный годами и расстоянием, я еще мог обманывать себя, и не верить себе, и оправдывать себя, но сейчас я знал только одно: мне надо увидеть ее лицо. Самое трудное — первые минуты, а потом будет легче.