— Чегой-то вам тут надобно, чудаки заморские? — Она ласково это спросила и засмеялась.
— Дед умер, — сказал Андрей. — Завтра похороны.
— Все помрем! — сказал дядька.
— Молчи! — прикрикнула тетя Паня.
— Это завсегда, с удовольствием, — ответил он и затих.
— Выходит, не ошиблася, — сказала тетя Паня. — Третьего дня сердце заныло ни с того ни с сего. Ну, тоска. Отчего бы, думаю. Оказывается, вон отчего: дед помер, царство ему небесное.
Она проводила нас до начала тупичка:
— Идите. Я потом. Я еще в сторожку схожу. Надо ж поглядеть, какое он там наследство оставил… Идите. Утром раненько явлюсь к похоронам.
От нее пахло вином. И глаза блестели.
— Опять пила, мать? — спросил Андрей.
— Не трожь меня! — крикнула она. — Я тебя не звала! Проваливай!
Мы ушли. Пока Андрей ловил возле больницы попутную машину, я в магазин забежала. Я с детства люблю толкаться по магазинам. Самый плохонький, он все равно как сказочный. Наполнен чудесами и пахнет… Ничто так не пахнет, как наши дудовские магазины. Чудом пахнут. В наших магазинах все есть, они как лавки древностей: полны пылью, блеском транзисторов, звоном игрушек, посуды, сиянием никелированных чайников, кастрюль и волшебством.
Я купила за рубль двадцать пробный пузыречек с духами «Подарочные». Это любимые духи тети Ани. Мне они не нравятся, а ей — очень. Вернусь домой — подсуну, чтоб не очень сердилась. А домой я, конечно, вернусь: куда ж мне деваться?
Андрей позвал меня, и мы поехали. Доехали до Алехина камня. А там на своих на двоих стали подниматься по тропинке к сторожке.
Солнце на закат шло, но жара еще не спа́ла. Через заросли можжевельника продирались. От можжевельника дух пряный. И так дышать нечем, а тут еще этот дух. Я еле-еле до поляны добралась. Здесь трава высокая, свежая. И медом от нее пахнет. Хорошо пахнет. Я легла.
Андрей смотрел на меня. И я смотрела на него. Я улыбнулась. Он не ответил, нагнулся, хотел поцеловать.
— Нет, — сказала я.
— Мать взгрела?
— Ты меня не любишь. Уедешь и бросишь.
— Да. Уеду и брошу, — согласился он. Я никогда не могу понять, когда он говорит правду, когда шутит.
— Бросишь, — сказала я. — Бывает вечная любовь? Ну?
— Не знаю.
— Странно, ты все знаешь.
Он засмеялся:
— Вечная? Сам человек не вечен. Вечное — это что? Постоянное, неизменное. А зачем постоянное, неизменное? Гниль же, болото. Скука. Вечная любовь, вечные знания, вечные идеи — ерунда.
— И однако все это есть.
— Оставь. Вечны только поиски. Поиски истины… А истины… Истины тоже не вечны. Такие же сумасшедшие, как ты…
— Так. Я еще, оказывается, и сумасшедшая. Открытие! Спасибо.
— Что ж — нормальная? Если б нормальная была, я б тебя не любил. А так…
— «Так»?
— Вечно буду любить…
— Договорился!
Господи, как я его люблю! Настоящая дура. Влюблена, даже страшно.
— Отвернись, — сказала я. — Ну, не смотри так!
Когда он на меня так смотрит, мне дышать нечем.
— Отвернись!
Из леса уже шла темнота. Становилось сыро и грустно. К вечеру почему-то всегда грустно. Я сказала:
— Мама не велит мне с тобой встречаться.
— Правда?
— Ну, не то чтобы… «Рано», — говорит. Мы с тобой как щенки беспомощные. Захотят, возьмут за шкирку и разбросают в разные стороны.
— А мы опять приползем.
— А они снова разбросают… В чем я виновата? В том, что мне хорошо с тобой? Если бы я хоть на год была старше, хоть школу бы кончила… Жду не дождусь. Я сказала: «Не вернусь домой».
Он засмеялся:
— Куда ж денешься?
— Ах, конечно, вернусь. Но как жить, Андрей? Себя преступницей чувствовать? Как жить, скажи?
— Ждать, — сказал он.
— Чего «ждать»?
— Когда мы поженимся.
— Не городи. Я не собираюсь замуж. И не думаю. Вот это и в самом деле рано.
— Подожду.
— Ты же старше меня, Андрей, — сказала я. — Ты в сто раз меня умнее. Зачем же так говоришь? Ждать долго придется. Все может за это время случиться. Не в том дело, поженимся мы или нет. В этом ли дело? Главное — сейчас. Чтобы мы не обманули друг друга. Чтобы на всю жизнь запомнили это время. Как радостное. Счастливое. Ну, не так разве?
— Так. Но все равно поженимся. Я буду ждать. Я терпеливый. Я однолюб.
— Ну жди, — сказала я. — Мне холодно. Костер разожги, что ли.
— Скоро темно будет, — сказал он. — Теперь сторожка уже недалеко. Успеем засветло. Побежим?
Я испугалась: ночевать в доме Ивана Прокопьевича? Это все равно что на кладбище ночевать. Андрей засмеялся:
— Не выдумывай. Бежим.
И мы побежали. Долго бежали, но в самом деле успели засветло.
На крыльце сидела кошка. Глаза ее горели. Она выгнула спину, отпрыгнула в сторону и медленно ушла. От черных стен сторожки пахло пылью. На двери висел ржавый замок. Андрей потряс его, и он легко открылся. Внутри стоял сумрак. Доски пола прогибались под нами и скрипели. Стучали часы. Сколько уже дней они тут стучат без своего хозяина? Он умер, а они все стучат.
Андрей искал керосиновую лампу, а я стояла посреди комнаты, зажмурившись. Было страшно. Зачем мы пришли сюда? Сидели бы лучше в лесу. Что-то прогрохотало по железной крыше. Я вскрикнула.
— Ну, что ты? Шишка, наверно, упала, — сказал Андрей.
Он зажег лампу. Фитиль горел плохо, огонь под стеклом дрожал, словно обдуваемый ветром: вот-вот погаснет. У окна стояла смятая кровать. От нее пахло потом. Будто тот, кто лежал на ней, вышел на мгновение — сейчас вернется и снова ляжет. Его дух еще не выветрился из дома. Он умер, а запах его остался. И вещи остались. Никому теперь уже не нужные, старые вещи — табуретка, стол с выцветшей клеенкой, комод. Рухлядь, которая была привычна и дорога тому, кто тут жил. Жил один, в лесу, разговаривал с этими вещами, берег их. Одиночество, запустение. Табуретка, стол, кровать — вот и весь его мир. Придет новый хозяин и выбросит этот мир, порубит на дрова.
— Не могу я тут. Пойдем! — Я сказала.
Во дворе уже было темно. Черный лес шуршал вокруг нас. Шуршал тихо, настороженно, враждебно. В небе горели белым холодным огнем звезды. Андрей принес из сарая хворост, разжег костер. Он ловко его разжег, с одной спички. Огонь гудел, взлетали искры. Высоко, за верхушки сосен, и таяли там.
— Как он тут жил один? — сказала я. — Больше всего боюсь одиночества… Странно, у него не было врагов. Его все любили. Ты слышал, чтобы о нем кто-нибудь говорил плохо?
— Нет.
— И только вы… его родственники, были с ним не в ладах. Ну, твоя мать… Почему?
— Мать тоже не говорила о нем плохо. Я не слышал. У них какие-то свои счеты. Старые. А я — почему? Я любил его…
— Нет, я не права. Он не был, наверно, одинок, если его любили. Все. Значит, был по-настоящему добр… Сам всех любил. И его любили. Ты бы мог так?
Андрей пошуровал палкой в костре.
— Не знаю, — сказал он. — Нет, наверно.
— Почему?
— Потому что всех не люблю. И не хочу любить всех. Это беспринципно — всех любить. Вот костер может согреть всех без разбора. А человек — не костер.
— Интересно! А я-то, дурочка, думала… Ну, поясни, просвети.
— Злость движет жизнь. Не зло: злость. Всех любить — это всепрощение. Равнодушие. Очень удобно быть добрым. Удобнее, чем злым. Многие потому и числятся в добрых, что им на все наплевать.
— Значит, Иван Прокопьевич…
— При чем здесь Иван Прокопьевич? Он, кстати, тоже был не таким уж добреньким. Знал, кого усадить у своего костра, а кого обойти. Нельзя быть подлецом. Но злым — надо. Быть злым — значит что-то ненавидеть. Ложь, двуличие, фашизм… Ни одно открытие в науке не было сделано без этого — без ненависти, без злости… Ненависти к болезням, к узости человеческих знаний… Ну, мало ли к чему…
— Все одно и то же, — сказала я. — Ненависть, злость во имя добра. Добро с кулаками, как говорят.
— Одно и то же, да не совсем…
Он ушел за хворостом.
Костер затухал. Лес снова придвинулся черной стеной. Кошка выскочила из темноты, промчалась мимо меня. И вдруг я почувствовала, что там, во мгле, откуда выскочила кошка, кто-то стоит. Я не видела никого, но чувствовала, что кто-то стоит. Стоит и смотрит на меня. Мне страшно стало.