— А это тебе от Катерины моей мед. Со своей пасеки. Ложками пей — наилучшее лекарство. Ну и всякая ерундовина.
Он положил на тумбочку сверток, поелозил на табуретке и встал:
— Прощевай, а то заговорил — нельзя тебе. В воскресенье оказия будет, загляну.
— Спасибо, — сказала я. — Простите, я не помню вас. Мы разве знакомы?
— Познакомились. Я с тобой такого страху натерпелся, не дай бог. Лесник я, с Алехина камня, знаешь?
Как мне не знать этот камень? Слишком хорошо я его знаю. Я кивнула, сказала:
— Камень знаю. А вас нет.
— Ну, теперь будешь знать. Зовут меня Иван Прокопыч. Вот и знакомство все. Отдыхай.
Он ушел, но минут через пять вернулся.
— Совсем запамятовал. Тут я твои часы прихватил, на, выглядывай время.
Он положил мне на ладонь часы. Они тикали.
— Тикают! — сказала я.
— Известное дело!
— Но они ж сломаны были!
— А руки на что? Приладил.
— Сами?
— А кто ж? — Он засмеялся, ушел, а я лежала, смотрела на часы, слушала их и твердила: «Тикают, тикают».
А потом я узнала, что в ту ночь этот бородатый лесник притащил меня сюда с вокзала на руках, что два раза уже за десять дней, пока я лежала в бреду, он приезжал из Новоморского.
«Дура», — говорила я себе, вспоминая, как испугалась тогда на вокзале, как ненавидела его, рассевшегося у моих ног. Я с нетерпением ждала пятницы, когда он снова приедет. Мне уже разрешили вставать, я гуляла в больничном саду, слушая гудки пароходов в порту, смотря, как по высокому мосту через бурную реку, грохоча, проносятся поезда. В саду за трясучим фанерным столом выздоравливающие играли в домино. Они так лихо, так оглушающе стучали костяшками, что было ясно: им недолго осталось пребывать здесь, в больнице. Воробьи пили из бочки дождевую воду, залетали через форточки в палаты. Все было бы хорошо, если бы не мысли мои о ребенке: не скажется ли болезнь и на нем? Но седой веселый врач уверял, что все обойдется, и я успокаивалась, веря ему и не веря. Я смотрела на поезда, несущиеся по мосту, и не понимала, зачем, для чего собиралась в Москву. «Он умер», — сказала я себе как-то, и от этой мысли мне стало легче. Умер, и не надо думать о нем, искать его. Надо жить и строить свою жизнь.
Иван Прокопьевич приехал в воскресенье, нашел меня в саду, сказал:
— Собирайся.
— Куда, Иван Прокопьевич?
— Ко мне поедешь.
Я уже не старалась понять, почему этот чужой человек проявил ко мне столько участия, я лишь чувствовала, что должна покориться ему и делать то, что он велит.
В Новоморском на пристани нас ждала телега. Хрупкая женщина в узком цветастом платье, с черными твердыми глазами отвязывала с морды лошади мешок с овсом.
— Это Катерина, — сказал Иван Прокопьевич. — Жена!
— Угу, — промычала она, бросила мешок в телегу и сказала: — Садись, потрусим.
Не то чтобы хмуро сказала, но и не очень приветливо, по-деловому как-то, без эмоций.
Я подумала, что зря, наверно, еду к этим незнакомым людям, но в телегу все же полезла. Там было мягко, лежали сено, матрац, одеяло.
— Ляг, не насидишься, — сказала Катерина и прикрыла меня одеялом. Сама примостилась у меня в ногах.
Сторожка Ивана Прокопьевича стояла в горах, в лесу, одна, далеко от жилья и дорог. По ночам прямо к порогу неслышно приходили дикие козы. Под крышей свили гнездо веселые скандальные птицы, орали птенцы. Один, едва оперившись, выпал на землю, повертел головкой, грозно пощелкал желтым клювом и с победоносным видом упрыгал в траву.
В доме было чисто, тихо. На старых часах каждый час куковала кукушка. Дряхлый, обленившийся кот Арап, урча, лежал посреди комнаты. По утрам Иван Прокопьевич уходил обозревать свои владения. Катерина провожала его до тропинки. Она шла рядом, легко касаясь рукой его локтя, будто поддерживала, будто боялась, что он оступится. В движении этом было столько ласки, нежности, заботы, что мне нетрудно было догадаться, как прожили жизнь эти люди. Не то чтобы зависть, но грусть какую-то испытывала я в эти мгновения, думая о том, что мне не суждено, наверно, никого вот так же провожать, а потом весь день светиться от ожидания встречи. Ему было сорок восемь, ей — сорок пять. Оба они были угрюмоваты, немногословны и будто бы даже неприветливы.
— Вот молоко с медом, пей, — почти сердито говорила Катерина, ставила передо мной кружку с молоком, желтым от разведенного в нем меда, и уходила по своим делам. Или же совала стакан с мутной какой-то жидкостью, приказывала: — Корень настоянный, полезный — пей.
И я, краснея под ее тяжелым взглядом, пила и приторное молоко, и горький корень, заискивающе улыбалась, стараясь вызвать и на ее лице ответную улыбку. Меня тяготило ее молчание: все мне казалось, что она не очень-то рада моему присутствию в доме. Я уходила в лес, чтобы только не торчать у нее на глазах, лежала в траве или сидела на берегу ручья.
Однажды я полезла зачем-то на чердак и оступилась с лестницы, упала. Катерина охнула, выронила крынку с молоком, которая с грохотом разлетелась на куски, бросилась поднимать меня:
— Обалдела! На чердак ей схотелось. Ребенка загубишь, сообрази головой. Ложись сейчас же. Иди ляг.
А сама устало села на лавку. У нее тряслись руки. От испуга за меня тряслись руки. Я встала, поцеловала ее, еще раз убедившись, что доброта человеческая измеряется не числом улыбок и ласковых слов.
— Уж эта лестница, ненавижу я ее, — сказала Катерина.
Кто знал тогда, что эта лестница потом, спустя два-три года, сыграет роковую роль в ее, Катерининой, судьбе! Катерина вот так же полезла на чердак да свалилась оттуда, ударившись головой о лавку. Случилось это утром, а когда вечером Иван Прокопьевич вернулся из лесу, она была мертва…
— Ненавижу эту лестницу, — сказала Катерина, погнала меня в кровать. И хотя я совсем не ушиблась, я покорно легла.
Раза два я ездила в Новоморской приглядеть за домом. Я уже не стыдилась себя и не боялась людей: там, в сторожке, я многое поняла. Я поняла, что если и вправду тому живется хорошо, кто думает о себе, кто жесток и безжалостен, то это до поры до времени. Зло рождает зло. Добро — добро. Все возвращается. Меня оскорбили, унизили, а я в свою очередь обидела другого, тот третьего, — и она пошла до бесконечности, эта цепная реакция зла, ожесточая сердца. Но и доброе дело в ответ рождает такую же цепную реакцию добра. Если ты можешь, будь добрее, думала я, и ты победишь зло. Не очень-то размышляй, как к тебе относятся люди, а сама смотри на них добрыми, честными глазами. Ты будущий врач. Помни всегда старинную эмблему врачей — горящую свечу — и их девиз: «Светя другим, сгораю». Помни!
Как-то Катерина, роясь в комоде, вынула большую засаленную фотографию парня со смеющимися глазами.
— Кто это? — спросила я.
— Ну сын, — ответила она.
Я удивилась, потому что никогда не слышала о нем.
— Где же он?
— «Где, где». Там, где все сыновья. Война взяла. — Она мельком, взглянула на портрет, снова засунула в ящик.
Тогда я впервые заметила, что на стенах не висело ни одной фотографии, как это обычно бывает в деревенских домах, и сказала:
— Повесили бы.
— И тут ему хорошо. Что уж на мертвого глядеть? Сердца не хватит. С живыми надо жить.
Они не любили рассказывать о себе и вспоминать ничего не любили. Я знала только, что до войны они жили в Сибири, сюда приехали недавно: где-то тут он и погиб, их сын. А в таежном селе осталась их невестка и маленький внук, которого, как и погибшего отца, звали Андреем. Они не говорили худо о невестке, но мне казалось, что оба недолюбливали ее. И хотя они недолюбливали ее, настойчиво звали переехать к ним. Но она не отвечала на письма. Она приехала сама, много времени спустя, неожиданно. Однако стала жить отдельно, в поселке. До сих пор у них нелады. Умерла Катерина, Андрей вырос, а Иван Прокопьевич и невестка избегают друг друга, живут порознь, как чужие. Не знаю, какие уж у них счеты, но я тоже недолюбливаю мать Андрея. Человек она незлой как будто. Откуда же, почему такая черствость?