— Adieu, ma petite!
Клавка с сожалением смотрит на прельстившие ее кофточки, платья и прочие принадлежности туалета, которые (теперь это уже совершенно ясно) ей не достанутся.
Простые и безвкусные тряпки тети Даши ни в какое сравнение не идут. Тетя Даша успела со всеми перецеловаться, а сейчас стоит у вагона и рыдает басом.
Лето 1937 года.
Не спеша тащится эшелон через туннели, могучие сибирские леса, вдоль огромного, как море, овеянного легендами синего Байкала. Сизый дым тянется шлейфом за поездом. Протяжно гудит паровоз. Мимо безымянных сопок, мимо деревень и городов, в дождь и в жару, в грозу и в голубые туманы бежит в неизвестность дальняя дорога…
На далеком прииске
"Так скучно, так страшно
В больнице тюремной».
Воровская песня.
В палате удушливо пахло йодоформом, заношенным бельем, потом. Ветер, забегавший сюда через небольшое окно, не мог развеять этого крепкого, устоявшегося запаха. Из окна был виден маленький больничный двор, обнесенный забором и колючей проволокой, скамейки и порыжевшая затоптанная трава. За забором громоздились кучи серой земли — «отвалы», а за ними стояли лысые сопки, кое-где на них зелеными пятнами лепился стланик. Днем еще бывало жарко, но по ночам изредка уже падали легкие, звонкие заморозки.
Лагерная больница находилась на окраине беспорядочно разбросанного «вольного поселка». Поэтому все окна были забраны решетками, а возле входной двери круглые сутки дежурил вохровец. По ночам старший в сопровождении фельдшера со списком обходил палаты, пальцем считая больных.
В палате, где умирал Озеров, находилось еще восемь человек. С утра до позднего вечера они галдели, ругались, шаркали по полу огромными стоптанными шлепанцами и с нетерпением ожидали обеда и ужина. Обсуждение предстоящей или прошедшей трапезы занимало много времени, а порой приводило к ссорам. Когда приносили еду в жестяных мисках, прекращались разговоры, люди жадно и торопливо ели. Изредка давали добавку, за ней тянулись все, кроме Озерова. Несколько дней он находился в забытьи. Его порции съедал сосед по койке — Тимоха, забитый парень с торчащими ушами.
Койка Озерова стояла в темном углу, на отшибе. Озеров полусидел на трех тощих подушках и тяжело, хрипло дышал. Его почти невесомое тело покрывало грубое коричневое одеяло. Худое лицо Озерова еще больше обострилось, приобрело землистый оттенок, такими же стали тонкие, хорошо вылепленные, пересохшие губы. Большой выпуклый лоб казался неестественно белым. Иногда Озеров с трудом поднимал набухшие лиловые веки, карие глаза его были подернуты дымкой, и взгляд их не всегда был осмыслен. В этот теплый безоблачный день Озерову особенно трудно было дышать.
— Никак концы сегодня отдаст, — равнодушно кивнув в его сторону, сказал Федька, губастый жулик, весь в наколках.
— Не ори, дай человеку спокойно отойти, — одернул его Тимоха. В деревне с детства его научили уважать смерть.
— Ори не ори, а жить ему, — Федька звонко щелкнул пальцами и деловито осведомился: — А что ему сегодня на завтрак давали?
— Порошковую яичницу и чай.
— Ишь ты! А почему это, братцы, все Тимоха поджирает? По закону нужно делить на всех! — Федька вопрошающе посмотрел вокруг себя бесстыдными, светлыми глазами.
— Молчи, дура, Тимошка смотрит за ним, пусть кушает — оборвал Федьку старый вор, «пахан», единственный обладатель седой бороды в палате.
Тимоха честно пытался накормить Озерова яичницей, но он, ненадолго придя в себя, согласился выпить чай и снова впал в забытье. Время приближалось к обеду, и Тимоха со спокойной совестью съел остаток завтрака.
В коридоре послышались шаги: шел обход. Сегодня, в сопровождении заключенного врача, его делала сама начальница санчасти. В палате сразу стало тихо, больные поспешно легли на койки. Каждому хотелось как можно дольше задержаться в больнице. Это был отдых от ненавистной добычи золота. Золото — это бесконечная земля, «порода», ее нужно было кайлить, насыпать в тачки и по узким трапам везти к промприборам и бутарам, где к вечеру килограммами снимали это окаянное золото. Попадались самородки, но продукты и спирт давали только за крупные, за мелкими самородками никто не нагибался. Их топтали или со злостью отшвыривали грубыми лагерными ботинками, такова была здесь цена этому драгоценному золоту!
В палату вошли доктор и начальница санчасти. Доктор Анатолий Петрович, высокий, костлявый, чуть сгорбленный, с наголо обритой головой в сетке морщин, с глубоко запавшими ясными глазами. Анатолий Петрович легко раздражался. У него было двадцать пять лет заключения, с таким сроком было трудно, конечно, иметь уравновешенный характер. В лагере с восхищением передавали: при посещении больницы начальник управления, самодур и деспот Евсеев, исподлобья глядя на Анатолия Петровича, нагнув короткую, с толстой жирной складкой шею, сказал:
— У тебя здесь много бездельников валяется! Анатолий Петрович отчеканил:
— У меня нет бездельников, гражданин начальник, у меня есть больные!
Необычно было и появление в больнице Анатолия Петровича. В первые дни, когда Ольга Васильевна пришла на работу, с участка привезли заключенного с острым приступом аппендицита. Больной во время операции умер. Это была первая в жизни операция Ольги Васильевны. Проплакав всю ночь, она утром уехала в управление и потребовала прислать ей хирурга. Ей долго никого не присылали. Но однажды в кабинет вошел худой, страшно оборванный человек. Из ботинок торчали голые пальцы. В руках он вертел сложенную бумажку.
— Пройдите к фельдшеру, он вам укажет место, ему же отдайте и направление. Попозднее я вас осмотрю. Человек криво усмехнулся:
— Я, собственно, не больной… Меня прислали к вам работать, — и назвал известную среди хирургов фамилию.
Перехватив испуганный взгляд Ольги Васильевны на его рваную одежду и башмаки, сказал:
— Прошу прощения за мой вид. Еще полчаса назад я гонял тачку в забое, — у него задергалось правое веко.
Все операции делал Анатолий Петрович, Ольга Васильевна ассистировала ему. Анатолий Петрович считал, что с годами из Ольги Васильевны мог бы получиться отличный врач. У нее были чуткие руки, и диагнозы ее, несмотря на недавнюю практику, удивляли его точностью. Да, из нее получился бы отличный врач, если бы она поменьше занималась любовью и туалетами. Ужасно, на что уходит иногда талант женщины! Последний ее роман с уполномоченным райотдела невероятно возмущал Анатолия Петровича. Во-первых, «он» был уполномоченным, а Анатолий Петрович терпеть их не мог. Во-вторых, он трезвонил без конца по телефону, бегал в больницу и отрывал Ольгу Васильевну от дела, а работы всегда было много. Уполномоченный был рослый, светловолосый, охотник, с красивыми выпуклыми темными глазами. Анатолий Петрович прозвал его «буйволом». В больнице «буйвол» был обходителен и вежлив. В лагере, вызывая к себе в кабинет заключенных, нередко раздавал затрещины.
Из управления уже дважды, несмотря на то что сами разрешили, предлагали снять с работы Анатолия Петровича: у него была 58-я статья и большой срок. «Буйвол» по просьбе Ольги Васильевны оставил его «под личную ответственность». Но и это обстоятельство не смягчило Анатолия Петровича.
Ольга Васильевна, тоненькая, маленького роста, ухитрялась здесь, на глухом прииске, следить за модами. Каштановые, тщательно расчесанные волосы волнами падали на ее узкие плечи. Чуть раскосые глаза с густыми короткими ресницами придавали ее лицу что-то японское. Больные любили ее за доброту, за то, что она избегала говорить слово «заключенные», и прозвали ее «куколкой». Глядя на нее, хотелось взять эту хорошенькую надушенную девочку за руку и увести из смрадных палат.
Ольга Васильевна обходила больных, за ней, заложив руки в карманы халата, подчеркнуто неторопливо двигался хмурый Анатолий Петрович. Около Федькиной койки произошел скандал. У Федьки была «мастырка» на ноге, то есть нарочно сделанная рана. Он удачно растравлял ее соляной кислотой. В больнице рана стала быстро подживать, а соляную кислоту здесь Федька достать не мог. Пришлось полить рану керосином. Керосин хорошо подействовал: рана загноилась, но остался запах.