— Что ж ты молчишь? Как нам такого человека называть? Не знаешь? Так я знаю! Ренегатом в пору назвать! Ренегатом, вот как!..
Нет, не скоро еще я оставил ринг. И все было по-прежнему. Старик сидел на том же табурете с секундомером в руке, командовал: «Время!»
По очереди, как раньше, елозили мы мокрой шваброй по полу, чуть не языком вылизывали каждую пылинку в тесном, маленьком зальце.
Зал был все тот же и кожаные мешки и груши те же, разве только немного побурела, постерлась кожа под яростными ливнями лихих ударов.
Фанерку, отгораживающую раздевалку от зала, ту действительно заменили. Поставили новые фанерные листы и еще покрасили их белой краской, так что получилось совсем шикарно.
Шалости, если изменились, то совсем немного. Арчил, все такой же ушастый и взбудораженный, будто его раз и навсегда завели звонкими оборотами веселой машинки, все так же подбивал простоватого Ивана на коварные вопросы Аркадию Степановичу, вроде того, следует или нет боксеру принимать перед боем бром, чтоб не так нервничать. Иван, ловленый сотни раз, ловился запросто в сто первый, получал ни за что ни про что взбучку от старика:
— Бром ему! Стыдовище… И так спишь на ринге беспробудно!
Арчил сокрушался, сочувствовал смущенному Ивану, цокал язычком:
— Зачем так говорит? Нехорошо! Ты ведь не всегда спишь на ринге, правда, Ваня?..
По-прежнему старик развивал нас культурно, водил, повзрослевших, чуть ли не за ручку по разным интересным местам. У него, по-моему, до самой смерти не укладывалось в сознании, что мы уже совсем не те голубые огольцы, которые один за другим приходили в этот зальчик учиться боксу. Кое-кто из нас успел сделаться отцом семейства, все давно уже стали самостоятельными, а Сашка, так тот приходил иногда на тренировки прямо с полета, в форме военного летчика и мы почему-то называли его Коккинаки…
Старику все эти изменения были ни к чему. И странно, с ним мы тоже чувствовали себя, как раньше, мальчишками, разве что научились грозно драться.
Драться мы научились. В большой истории советского бокса старик наш остался прочно.
Пока мы, его ребята, живы — он живет с нами. Я потому не хочу рассказывать, как мы его хоронили, как несли на плечах тяжелый, непомерно большой гроб.
Старик остался с нами. И Арчил никуда не ушел. Как они могли уйти от нас? Нелепо даже думать, что могут не существовать среди нас эти двое.
4
В самое, пожалуй, неподходящее время мы с Наташкой снова нашли друг друга. Всегда у нас получалось не очень ладно, а тут — тем более.
Нашли мы снова друг друга в тот жаркий, с высоким, неостывающим небом, московский вечер, когда нас, солдат-спортсменов части специального назначения, а проще сказать, десантников, отпустили ненадолго домой.
1941 год. Я шел по московским, притихшим улицам, смотрел на окна с белыми полосками накрест. По Садовой такие же солдаты, как я, молодые, стриженные наголо, несли, придерживая за канаты, аэростаты заграждения, неуклюжие, по-слоновьи громоздкие.
У домов сидели на лавочках или стояли люди, разговаривали, поглядывали на небо, шутили, что вот скоро выйдет луна, а замаскировать ее нечем.
С крыши на крышу перекликались голоса. Где-то за Киевским вокзалом, далеко, погромыхивало, и тем, кто был на крышах, наверное, уже было видно, как стремительно, нервно мечутся, перекрещиваясь и расходясь, светлые лучики прожекторов.
Ненадолго я был отпущен домой. Но в тот военный вечер вся Москва была моим домом.
Идти было некуда. Мать эвакуировалась с заводом.
Не знаю, каким образом я оказался в Александровском саду. Здесь душновато пахла нагретая за день листва.
Все погромыхивало там, на западе, за Киевским вокзалом. Поднявшиеся аэростаты заграждения чуть розовели от последних отблесков закатившегося солнца.
Нельзя в такое время чтобы человек был один, даже если весь город ему кажется домом.
Надо к людям.
Не знаю, как я попал в тот именно подъезд, который только и был нужен.
Просто подошел и все тут.
Две тетушки, с зелеными сумками противогазов, не хотели меня пускать:
— Кто вы такой, гражданин? Мы вас не знаем…
Пришлось что-то придумать на скорую руку, соврал, что будто школьный товарищ Наташи, пришел проведать перед отправкой, куда надо.
Поверили тетушки, потеплев, сказали:
— Она дежурит. На крыше…
Объяснили, как пройти на чердак. Но я решил: зачем искать какой-то там чердак, куда быстрее можно забраться вон по этой пожарной лестнице.
На крыше! Конечно, где ж еще она может быть в такой вечер?
Я взбирался, хватаясь за холодноватое железо лестницы, думал на ходу, как бы, неровен час, не огрела меня Наташка ведром или щипцами для зажигалок. Будет, в общем, права. Однако повидаться все равно очень хочется.
Потом мы неудобно, поскальзывая, сидели на скате крыши, лицом к западу, к Киевскому вокзалу, за которым все чаще, но еще далеко, впивались в темное небо острые разрывы.
Всходила-таки, проклятая лунища, и настороженный город был как на ладони.
Ни о чем толковом мы не говорили. У нее, если смотреть в профиль, был все такой же раздражающе независимый нос. Она все так же решительно сдувала со лба надоевшие волосы.
— Наташка, — сказал я вдруг, — а ведь я вернулся…
В тот вечер можно было сказать это. В тот вечер все можно было сказать, потому что погромыхивали, явно приближаясь, залпы зениток, и завтра, если оно будет, я уходил надолго.
Дурак, я ждал, будто Наташка была способна понять это.
— Он вернулся! Подумать, какое счастливое событие!..
И опять я с ходу споткнулся и затоптался на месте, словно она дернула из-под меня крышу. Не ко времени и ни к месту забормотал, что не может быть, будто она меня совсем забыла. После всего.
И тут я и правда едва не схлопотал щипцами или еще чем-то но голове.
— Ну, знаешь… Иди! — вскочила Наташка. — Иди! Какого дьявола расселся на чужой крыше?! Сейчас ребят позову!..
Что было делать? Я двинулся к пожарной лестнице. Вовсю светила лунища, и по скату крыши уныло двигалась впереди меня моя длинная тень.
Потом, когда я уже перекинул ногу на лестницу и взялся за холодноватое железо, чьи-то руки, теплые, быстрые, схватили мою стриженую голову, как будто прижали к жесткой брезентовой куртке, оттолкнули:
— Ладно уж, возвращайся… Вояка, тоже мне!..
КОЖАНЫЕ ПЕРЧАТКИ
Говорят, полагается снабжать послесловием написанную книгу.
Пусть будет так.
Мы с Петей, сыном, частенько гуляем по Москве на сон грядущий. Когда он подрос, сам нашел меня.
Между прочим, я сделал из него неплохого боксера. Чемпионом он не стал, по рингу прошел негромко, но постоять за себя всегда сумеет, в том я уверен.
Свои боксерские перчатки я повесил на гвоздик сразу после войны: вышли годы. И потом Наташка слышать не хотела о ринге. Она все твердила, что не хочет, чтобы я снова дрался, довольно, хватит драки.
Но выбросить старые боксерские перчатки не дает. Пойми, попробуй, отчего?
Когда не спится, когда побаливают суставы, разбитые в боях, я вижу на старой коже черных перчаток торопливые отсветы фар пробегающих мимо машин. И снова переживаю прошлые бои на ринге, да так живо, что, бывает, начинаю сжимать кулаки.
Бокс — въедливая штука. И видно, отличная штука, если о нем забыть невозможно. Если он так здорово будоражит, не дает покоя, напоминает: пока ты жив, человек, не должно тебя покидать желание еще подраться.
Пусть не на ринге, так в других важных человеческих делах, полезных, нужных тем, с кем тебе выпало завидное счастье вместе работать и жить.