Наведался я к Аркадию Степановичу. Цвет, который нежданно-негаданно выдала остроносая сплетница, к зиме повял, остались сухие, стыдливо-розовые лепестки, опадавшие в кадку.
Глафира Вячеславовна сдала, постарела. Глаза плохо видели. «Юра пришел?» — спросила Глафира Вячеславовна, вплотную меня разглядывая. Верно, и память отказывала: «Коля? Это какой же Коля? Вы прежде бывали у нас?..»
С Аркадием Степановичем было не легче, чем с матерью. Он, узнав про мое семейное несчастье, отнесся к нему холодно, сдержанно посочувствовал, посоветовал перебороть. Он не понимал, как может человек болтаться без дела, что бы там ни случилось, как можно переживать одно и то же столько времени.
— Может, она еще вернется, Аркадий Степанович. Знаете, я написал такое письмо…
— Пустое, пустое… Стыдно слышать! Правильно эта женщина сделала: отрезала — и дело с концом.
— Но я-то люблю. И потом, не забывайте, Петька…
Аркадий Степанович становился похожим на мою старуху, так же поджимал губы.
Не было у них понимания, слишком стары. Так я решал. Старики, оттого и не понимают, как может человек потерять всякий интерес к жизни.
Потом был вызов в тот московский большой серый дом. Тогда я заметил, что в Москве действительно солнечно и морозно, что моя Москва живет, что в ней здорово хорошо, несмотря на небывалую стужу, от которой трещат в сквере деревья.
С того дня будильник, не сразу, постепенно, стал обретать свое истинное назначение. Он принялся кричать по утрам, требовательно, настойчиво: «Ты, здоровый бездельник! Подойди к окну, посмотри, как дымы протянулись столбами к небу, как спешат люди!»
— Слушай, мать… А куда ты девала штаны, в которых я хожу на работу?
У Ивана Ивановича глубинным, неистовым жаром горели иконные глазищи, когда он застал меня у платяного шкафика с № 62. Паренек в новехонькой спецовке перетаскивал в соседний шкафик свое барахло, приговаривал: «Давай, а как же! Раз твой — значит твой. Располагайся…»
3
И снова был ринг. Нет, я еще не повесил на гвоздик свои боевые кожаные перчатки.
Мы еще подрались, успели еще немало подраться на ринге, пока не позвала война на другие, грозные бои.
Старик не позволил бросить бокс. Точнее сказать, он так сумел повернуть, что получилось, будто я сам принял решение подраться, да еще стыдился своего малодушия и черствого эгоизма.
Аркадий Степанович пришел к нам с матерью в начале июня, когда уже отцвела на крохотной площадке нашего двора сирень. Был вечер спокойный и ленивый. Многое к тому времени забылось, во всяком случае острота прошла. Конечно, я все еще здорово тосковал временами, особенно о Петьке. Мне удалось несколько раз повидать малыша. Издали. Это было трудно. А так — острота прошла. Время брало свое.
Аркадий Степанович пришел к нам во двор в самый разгар судостроительного волнения. Мы как раз готовились спустить со стапелей, то бишь с пустых ящиков, сделанную собственными руками яхту. Алешка-интеллигент, ставший в ту пору научным работником, очкастым, с чудной бороденкой, не утратил способности отвратительно задаваться и корчить из себя умного. Конструкция яхты принадлежала ему, это надо признать. Он же придумал уникальный, по его словам, состав, которым следовало пропитать брезент, обтягивающий корпус лодки. Мы ничего не могли сказать о конструкции — ее предстояло испытать на воде. Но дьявольская мешанина, которую мать варила нам в бельевом чане, отравив воздух всей улицы, вызвала шумную ненависть в народе и даже привела участкового милиционера, пообещавшего, если мы будем продолжать травить народ, прибегнуть к административным мерам!
Словом, на этот раз приход Аркадия Степановича был не очень кстати. Но такова уж была его власть надо мной, что я немедленно отпустил корму яхты, за которую было уцепился. Терзаясь, потому что эти тупицы делали, конечно, все не так, я вежливо слушал то, что говорил старик, плотно усевшийся на скамеечке под сенью отцветшей, с жирными листьями сирени.
Плохо я слушал Аркадия Степановича, честно признаюсь. И отвечал односложно, улавливая лишь смысл. Он расспрашивал, куда мы собираемся. Я сказал: по Москве-реке, дальше — Оке, дальше — по Волге, так, думаем, добраться до Астрахани… Он похвалил маршрут. Порасспросил о деталях путешествия. Я сказал, что жить будем в лодке: ночевать, даже готовить, что берем с собой примус… Он и этим остался доволен. И посетовал, что не может вот так же беззаботно отдохнуть, хотя бы на старости лет.
— А чего вам не отдохнуть, Аркадий Степанович? Поехали с нами? Будет вот как здорово!..
— Да… Поехал бы, — сказал старик, — поехал бы с величайшим удовольствием…
— Ну и в чем же дело? Этюдник возьмете! Знаете, какие там в Жигулях пейзажи? Ого!..
Старик сказал, что знает, какие прекрасные пейзажи в Жигулях. И он довольно давно уже не брался за кисть. Может, в самом деле наплевать на все? Он не каторжный, пора и о себе подумать.
Аркадий Степанович заметно колебался. Я искренне порадовался тому, что старик поедет с нами. Я хотел уже бежать к Алешке сообщить об этом. Ведь все ребята нашего двора знали отлично Аркадия Степановича и относились к нему с полной симпатией.
— Пожалуй, действительно поеду, — махнул рукой старик. — Шут с ним, этим чемпионатом. Обойдется на сей раз без меня…
— С каким чемпионатом? — насторожился я.
— С обычным, командным… Впрочем, тебя это не интересует. Да и меня, по правде сказать. Знаешь, Коля, видно старею. Махнем, в самом деле, на Волгу! Пусть дерутся без нас, как хотят…
Старик говорил это, все более размягчаясь, даже потянулся с хрустом, аппетитно.
И тут мне стало не по себе. Я подумал о ребятах, которые ждут Аркадия Степановича в нашем боксерском зальце. Представил себе, как им придется туго, если старик их бросит в самый ответственный момент, накануне чемпионата. Представив это, я почувствовал, что совершаю гнусное предательство, уговаривая старика ехать с нами на Волгу.
Решаюсь, осторожненько, чтобы ненароком не обидеть Аркадия Степановича, попытаться взять свое предложение обратно, заговариваю о том, что, мол, одно только неприятно: сыро бывает на реке, а то еще, не дай бог, дождь зарядит…
— Ничего, — говорит старик, — брезент можно захватить. Остался, кажется, у меня, лежит где-то…
— А чемпионат, выходит, по боку? — сбиваюсь я с дипломатии.
— Ну и что? Обойдутся разок без меня. Зато представь себе, как мы причаливаем в эдакий солнечный денек к бережку, беру я этюдник, иду в лес, поглубже… И ни тебе забот, ни тревог напрасных…
Значит, ни забот, ни тревог. Значит, так вы рассуждаете, уважаемый тренер, в трудную минуту для боксеров, ваших собственных учеников, верящих в вас, как в бога. Возгорелся во мне справедливый и благородный гнев.
— Знаете, Аркадий Степанович, что я хочу вам сказать…
— Нет, не знаю. Что ты хочешь сказать, Коля?
— Да то, что никуда, например, я с дезертиром не поеду!
Он удивился:
— С каким таким дезертиром, Коля? Кто ж тут по-твоему дезертир?..
— Да вы! Разве так можно, Аркадий Степанович, вы уж извините меня…
Всякий разумный человек без труда с самого начала разговора разобрался бы, куда клонит старый лис. А я, конечно, попался. И уж он не упустил случая вцепиться, нет, не упустил, не из таковских!
— Что-то я тебя не пойму, Николай, — кротко вопросил старик. — Значит, если я, старая развалина, захотел в кои-то веки отдохнуть — это дезертирство?..
Вопрошал-то он кротко, а сам вцепился мертвой бульдожьей хваткой.
— Ну, а как же, — кротко продолжал Аркадий Степанович, перекатывая на скулах вдруг взбухшие желвачки, — как же мы с тобой назовем молодого человека, полного сил, если он бежит, всех товарищей бросив?!
Я понял, яхточка уйдет под косым парусом без меня. Без меня Алешка с Глебкой будут встречать прохладные рассветы на реке.
Я понял, надо с этим погодить. Но старику было мало. Ему требовалось, чтобы я еще и душу вывернул наизнанку, развесил на веревке, выколотил пыль палкой.