Как же это было вовремя. Как бывает, когда идешь по комнате в потемках и, коснувшись знакомого предмета, спинки стула или кровати, воспроизводишь мысленно всю комнату в целом, так и эти остроносенькие зеленые сплетницы в кадушке у окна, давшие нежданно-негаданно цвет, вернули меня в Москву, мою, настоящую, с комсомольскими песнями, запахом лип в Сокольниках, рассветными над городом гудками…
Орало, гудело, трещало вокруг. Но это не имело уж такого большого значения. Гораздо важнее теперь было то, что ответит Аркадий Степанович, если я сейчас расхрабрюсь и спрошу.
— Аркадий Степанович!
— Да?
— А можно я как-нибудь приду к вам домой?
— Отчего же? Приходи…
Черт с тобой, Гуннар Берлунд, и твоими маневрами. Наплевать мне на все это с высокого дерева.
Спокойствие. Вот оно, как будто пришло. Я уж почти равнодушно, как на нечто досадное, но неизбежное, гляжу, как перепрыгивает через канаты и под всеобщее ликование посылает приветы забинтованными руками белокурый кумир, тот самый Берлунд, который столько грозил мне кулаками.
Спокойствие, сказал я? К сожалению, оно было слишком коротким.
Когда на середине ринга мы взглянули друг на друга, я понял: бой будет беспощадным.
У него жестокие холодные глаза. Я стою на пути перед его выгодным контрактом профессионала, любимчика, кумира, гордости нации. Он должен бросить меня на пол. Бросить любой ценой, любыми средствами. Другого решения быть не может.
Это я увидел в его холодных глазах. И это меня взбесило.
У него были покатые плечи, матовая кожа, под которой легко, эластично переливались мышцы. Он был на редкость холеный боксер. Наметанным взглядом я без труда определил, что он вынослив, быстр, резок, опасен.
Ноги сухие, нервные. Он немного ниже меня ростом, вероятно будет стремиться к сближению. Там, в ближнем бою, надо держать ухо востро: жди грязи, запрещенных приемов. У нас этого нет, не водится. Но наслышаны…
— Дистанция, — говорит Аркадий Степанович. — Правую руку выше…
Но вот и гонг!
Конечно, этого следовало ждать: Берлунд успел задержать меня в углу. Он подобрался, как зверь к жертве, тихо, хищно. На мгновение я замешкался, и тут же должен был принять глухую защиту. Резкие, без разбора, удары поражали прижатые мои перчатки, плечи, локти. Удары были резки, через перчатку я почувствовал их опасность.
Он был достаточно опытен, чтобы делать ставку на этот наскок. Мы оба понимали: так бой не выиграешь. Это — на публику. Берлунд попытался попробовать меня, так сказать, на зубок, испытать на крепость. Мне пришлось прибегнуть к клинчу. Он рванулся. Мы оба едва не упали, потеряв равновесие.
Я выскользнул из угла.
Ринг мне всегда казался тесным. Наверное, так думает каждый тяжеловес. В этом бою мне особенно казалось малым пространство, очерченное канатами. Виной тому Берлунд. Маневры его были быстры и неожиданны. Он задался целью ни на миг не отпускать меня. Я очень долго не мог отвоевать выгодную мне дистанцию. Отступая, я заставлял его промахиваться, но канаты тут же отбрасывали меня, и он опять оказывался близко.
У него было обостренное чувство дистанции. И он немного пижонил, пользуясь им. Я намотал это на ус. В таком бою надо было все успеть приметить, запомнить, учесть. Два или три раза, когда я контратаковал прямыми ударами, Берлунд спокойно опускал руки и легким движением головы уходил от ударов. На публику это производило потрясающее впечатление. Раздавались взрывы хохота, глумливый свист в мой адрес. Расстояния он мне не давал. Вблизи его удары не были опасными, но он был быстрее меня, чувствовал себя в своей стихии.
Канаты выталкивали меня, едва я пытался отступить. Берлунд, стремительно проскальзывая под мою левую руку, бил накоротке, надолго прилипал, клинчевал. Это порядком изматывало. Я еще ничего не успел сделать, но уже трудно дышал.
…Когда пришла ошибка? Громадная ошибка боксера, чуть не стоившая мне нокаута!
Мы были оба молоды и здорово самолюбивы. Лично я считал, а впрочем и продолжаю считать, самым унизительным на ринге — быть смешным. Я почти все время слышал, как восхищенно покатывалась публика. Конечно, ей казались невероятно смешными мои постоянные промахи, мои судорожные попытки получить простор.
И вот случилось то, чего я так нетерпеливо ждал. В разгар темпового, суматошного ближнего боя, Берлунд внезапно отскочил и, опустив руки, расслабясь, играя плечами, смотрел на меня, словно предлагая: «Ну, что ж ты? Бей! Ты этого хотел? Бей!..» Вызов был столь откровенен, что не атаковать было невозможно! Мне потом говорили ребята, будто весь зал подался вперед, ожидая: что-то будет?.. Я не забыл об осторожности. Нет, не забыл. Но мне казалось, что я понял этот пижонский прием и, если ударить не прямым, а быстро, снизу…
Мне потом говорили, что он опередил. Что он прыжком бросился и всем весом ударил открытую челюсть.
Я этого не видел. Я видел, как ринг встал дыбом. Это было настолько реально, что я не удивился. Я принялся карабкаться по брезенту. Брезент был скользкий. Я карабкался, но до верхнего края было все так же далеко. — Три… Четыре…
Счет рефери привел в сознание. Конечно, я не помню, при каком счете встал на ноги. Было глухо и темно. Только как раз передо мной маячило что-то расплывчатое. Тишина, темнота, мелькание…
Ребята потом рассказывали, будто в зале люди падали в обморок. Будто в самом деле стояла такая тишина, что слышно было, как упала капа, которую я выплюнул. Я пошел вперед, рассказывали ребята. Я шел с опущенными руками, сбыченной головой. Берлунд бросился добивать, но в спешке промахнулся, и мы оба упали.
Не помню, что было в перерыве. Помню только, как острый запах нашатыря пронзил до затылка, и мутный колеблющийся силуэт, там, напротив, обрел устойчивость. Я не отводил от него глаз и теперь узнал Берлунда.
Старик что-то говорил. Я сумел улыбнуться ему и сказал требовательно: «Капу!..»
Потом все постороннее опять перестало существовать. Я видел перед собой фигуру боксера, понимал, кто это, а все остальное не имело никакого значения. Пожалуй, в те мгновения разум отступил. Осталось сознание, что я в бою и — обнаженный инстинкт. Инстинкт пригнул мою голову в тот момент, когда к ней мощно рванулась чужая перчатка. Инстинкт послал мою руку вперед, заставил ударить крупное, в каплях пота, тело. Инстинкт вложил в этот страшный удар небывалую силу.
Говорят, он упал не сразу. Говорят, он рухнул, сжавшись в комок, лишь после того, как я, шатнувшись, сделал к нему движение. Говорят, будто лежа он не отводил от меня глаз, с таким выражением словно хотел навсегда меня запомнить…
Говорят, что рефери на ринге сделал все для того, чтобы дать ему отдышаться, перетаскивал меня из угла в угол, будто по ошибке, и только после этого начав счет…
Мы были оба молоды. Конечно, только это спасло нас в бою, похожем на трагедию.
Мы были очень сильными и по-разному, но в равной мере самолюбивы.
К третьему раунду мы почти очнулись. Я все еще подволакивал ноги. Берлунд был бледен, почти синь, тяжко дышал, как всегда бывает, когда пропустишь болезненный удар в солнечное сплетенье, словно вынимающий душу.
Мы оба рвались к победе. До последней секунды боя. Мы были предельно собраны и осторожны. Наверное, так надо было вести себя в первых раундах.
Но мы слишком много отдали в первых раундах и теперь дрались собранно и осторожно, потому что узнали друг друга.
Я еще два раза посылал Берлунда в нокдаун. Оба раза он вставал, шел на меня, оскалив зубы, мучительно выискивая мгновение ударить.
Удалось и ему найти. Побывал и я еще раз на полу.
Время прекратило поединок. Мы не додрались. Во всяком случае, у меня было такое ощущение. Думаю, что было оно и у Берлунда.
Судьи долго совещались и наконец вынесли решение: «Ничья!»
Не хочу думать, верно ли это было. Мы шли по тесному живому коридорчику: впереди Берлунд со своим секундантом, за ними — мы с Аркадием Степановичем. Люди тянули руки, похлопывали по плечу, сначала Берлунда, за ним — меня. Берлунд благодарно кивал головой, а за ним кивал и я.