Далеко не все мы по-настоящему разбирались в философских вопросах современности. Вряд ли смогли бы толком объяснить, отчего, например, зрелище белокурого гиганта над головами толпы и этот хрипловатый, тоненький исступленный вопль немолодого, семейного маленького человечка за рулем произвели на нас такое удручающее впечатление. Мне кажется, был в чем-то неправ дружище Арчил, когда он вдруг сердито сказал, кивнув на толпу, ревущую в свете фар: «Вот он откуда берется — проклятый фашизм!»
Но что-то глубоко чуждое мы почуяли без ошибки. Почуяли и подобрались. И, надев боксерские кожаные перчатки, наверняка не видя, нет, в сопернике на ринге лютого классового врага, дрались все же в тот вечер серьезно, крепко, зорко, как, может быть, никогда до этого. И опять-таки спроси: отчего? — не сумели бы ответить. Просто хорошо дрались, словно стремясь что-то опровергнуть, что-то свое утвердить.
Выиграли все бои. Каждый из ребят выигрывал по-своему, в своей манере, но выиграли все.
Было легко? Не знаю. Боев я не видел. Но не думаю, чтобы победы всем дались легко.
Тяжело дышал, хватал воздух и никак не мог надышаться Арчил. Ему-то уж наверняка пришлось потрудней остальных. Он, как всегда, выступал первым. Трещотки, свист, ор — все это глушило парня с первой до последней секунды на ринге, а ведь как важно было для всех нас хорошее начало.
Мельком я видел его противника, когда тот шел в зал по коридору. На диво головастый и коренастенький, как пенек, физиономия капризная и упрямая. Подумалось, что такие способны на что угодно, лишь бы вырвать успех.
После боя Арчил не мог нахвататься воздуха, не мог говорить.
Головастый пенек, как рассказывали, тут же на ринге, устроил жуткую истерику, лез на судью с кулаками, когда после боя не его руку подняли.
Потом кого-то несли по коридору на руках, и я увидел в полуоткрытую дверь безвольно болтавшуюся голову.
Это повторилось, кажется, два или три раза.
Вел кого-то по коридору, бережно обняв за плечи, Геннадий. Это уж я помню отчетливо. Помню отчетливо хотя бы потому, что они зачем-то зашли вместе в нашу раздевалку, сидели вместе, помогали друг другу разбинтовать руки, о чем-то разговаривали, даже смеялись.
— Отличный малый! — сказал Геннадий, проводив парня. — Представляешь, простой лесоруб у хозяйчика, но еще и студент-филолог. И боксерище превосходный. Как жаль, что он так неосторожно открылся…
— О чем говорили-то?
— Ну, о многом… О Толстом, например. Он очень любит Льва Толстого. Даже переводит его…
То ли устал, перенервничав, зал, то ли слишком уж убедительно выигрывали наши ребята, только вопли, свист и гомон стали значительно тише, и я, сидя в ожидании своего выхода, не раз уже слышал гулкие обвалы аплодисментов, пугался, но когда спрашивал прибегающих из зала наших ребят, кому хлопали, они говорили возбужденно: «Нашему!»
Только трещотки еще рвали на части воздух, бились в деревянном, наглом грохоте.
— Это, знаешь, где все время трещат? — присев на секунду рядом, сообщил до крайности взбудораженный происходящим Арчил. — Там, повыше, как раз над нашим углом ринга. Типы какие-то! Ты не обращай внимания!
Аркадий Степанович вел меня на ринг в «Спорт-палласе». Сколько времени прошло с тех пор, как он в первый раз, в нашем московском цирке, вот так же вел меня, желторотого, на первый бой в кожаных перчатках!
Старик тогда волновался. Волнуется и сейчас. Я изменил ему, наделал много глупостей, но старик идет рядом и волнуется. Он здорово с тех пор постарел, чего уж говорить. Однако багровые, неровные пятна на широченном лбу и на шее все такие же, какими были тогда. И кажется, я для него все тот же желторотый и нескладный парень, за которого никто другой, как он, старый тренер, не несет личную и полную ответственность.
Я шел на ринг для того, чтобы победить. Не мыслил иначе. Я отдавал себе отчет в том, что далек от лучшей формы. Бессонная ночь, пляшущие нервы — это не лучшее, в чем нуждается боксер накануне поединка.
Атмосферное давление вновь подскочило в зале к выходу на ринг тяжеловесов. Оно достигло той критической точки, когда в котле срабатывает предохранительный клапан, предотвращающий аварию.
Здесь предохранительного клапана не было. Казалось, что вот-вот все полетит к чертям. Я успел заметить, как в коридоре тихо, тревожно переговаривались полицейские, видно только что прибывшие для подкрепления, как они серьезно слушали то, что им торопливо говорил офицер. Меня сначала удивило, откуда взялись пожарники и для чего они бегом кинулись к шлангам. Гарью вроде не пахло. Я смекнул, что при случае в ход будет пущена вода.
Не бой, а трагедия! Стоя с Аркадием Степановичем у выхода в бушующий зал, посреди которого высоко над головами ослепительно белел квадрат ринга, я заметил, как там и здесь пустели места в рядах кресел: кто поблагоразумней, спешили уйти от греха подальше.
Из зала, с той, противоположной его стороны, доносились глухие удары, слышимые даже сквозь невероятный шум возбуждения. Массивные, во всю стену, ворота главного входа, запертые на железный засов, гнулись и с минуты на минуту должны были распахнуться настежь под напором тех, кто их атаковал снаружи. Туда побежали полицейские. Я видел, как один из них, румяный, молодой, пытался и никак не мог затянуть вздрагивающей рукой ремень своей каски.
Ворота гнулись. В их створе образовалась зияющая щель, слышен был сухой треск дерева. Пожарники, размотав во всю длину рукава, нацелили брандспойты в эту щель, все расширяющуюся.
Истерически завизжали женские голоса. Громадные ворота не выдержали напора, сдались, распахнулись. И тут же ударили тугие, с канат толщиной струи воды. Вероятно, у пожарников ходили от волнения руки, потому что сначала вода окатила ползала, а уж потом ударила прицельно, в упор, в победно орущую, лезущую в зал толпу.
Было мне не до смеха, куда уж там. Но невозможно было удержаться, видя, как отдуваются, пуча глаза, какие-то сановитые люди в почетной ложе, ошпаренные с головы до ног мощной струей.
Тугими ударами, в упор била и била вода в тех, кто ворвался. Падали, выкарабкивались из-под навалившихся тел, но лезли вперед!
Начало боя задержалось. Но, видно, ничего нельзя было сделать. Полицейские ограничились тем, что встали стеной вокруг, у подножия ринга.
Мы пошли на ринг. Старик шел чуть впереди меня, грузный, сутуловатый, как никогда похожий на старого гладиатора, повидавшего все на своем веку. Наверное, вид у нас обоих был достаточно внушительный, потому что странно замолкала улюлюкающая публика, по мере того, как мы продвигались к рингу. Помню, какой-то расхристанный, с галстуком чуть не на спине субъект, широкозадый, с бабьей физиономией, выскочил было перед нами в проходе, засвистал натуженно и неумело. Я улыбнулся и так свистанул, что субъект мелко-мелко заморгал. Подействовало. Раздался оглушительный хохот и даже аплодисменты.
Мы вышли на ринг первыми. Было настоящим хамством заставлять ждать боксера-гостя, особенно в такой обстановке. Но Гуннар Берлунд не спешил выходить. Это был, конечно, хорошо рассчитанный прием. Попробуйте проторчать пять или семь минут на ринге, когда трещотки над головой орут глумливо и нагло! Молодчики, устроившиеся над нашим углом ринга, время даром не теряли. Я видел, как на пол ринга вылетел и закружился большой, ржавый гвоздь, видел, как внезапно побелел, схватился за голову фотокорреспондент, пристроившийся снимать меня, как руки его стали мгновенно красными от крови, когда он отнял их от затылка.
Маневр Берлундом был рассчитан тонко. А нервы у меня оказались не крепкими в тот раз, нет, не крепкими. Старик, конечно, это понимал. Он вдруг, чего уж я никак не ожидал, спросил меня, наклонясь к самому уху, чтоб я расслышал:
— Ты помнишь, Коля, сплетниц?
— Сплетниц?!
— Ну как же! Ты их так называл. Ну, эти зеленые, острые, в кадке у окна…
— О! Конечно, помню!..
— Дали цвет. Представляешь? Мы с Глафирой Вячеславовной диву даемся…