Но, видит Бог, она же старалась сделать для них все, что могла! И про подвал рассказала, и одежду ихнюю на еду выменивала. А сколько страха всякий раз, когда к тайнику бегала, натерпелась.
Нет ее вины перед ними, нет! Боже милосердный, сними тяжесть с души, дай успокоение. Живут же люди без таких мук. Целый город живет. Все про убийства эти знают, а не изводятся чужим горем. Вот Ядвига, прислуга рыжей паскуды сверху, рассказывала. Заходила к ним какая-то женщина, золотые сережки предлагала, чтобы за них ее спрятали. Это у докторши только одна осталась. У той женщины две были. Что рыжая паскуда сережки забрала, а ее выгнала, удивляться нечего, но как Ядвига, добрая вроде католичка, могла спокойно про это рассказывать? Всего-то и сделала добра, что не один ломоть хлеба, как хозяйка велела, а почти полбуханки отрезала.
Болесловас говорит — не за что ей себя корить, помогала. Больше ничего она сделать не могла. И убиваться нечего.
Так если бы доктор своей смертью умер. Но ведь убили его! Всех их убили. Даже мальчонку не пожалели.
И у грузчиков этих есть дети. У рыжеусого вроде двое. И у учителя осталось двое, третий грудной был. Как только их в гетто согнали, у матери молоко пропало и дите умерло. А этот, курчавый, еще, видно, не женат. Больно молодой.
Рассказать им про подвал? Не то чтобы прямо выложить, а так, дать понять.
Совсем спятила! Их же двенадцать человек, и у каждого семья. Куда всех?
А если только одному сказать?
Господи, совсем измучилась! Как же выбрать, которому? Все одинаково жить хотят. И для нее они все одинаковы. Что рыжеусый, что учитель, что этот в кургузом плащике.
Куда ему, при такой-то одежонке, в подвал? Да и другим. Не выдержат они там. Доктор ведь не выдержал. И морозы еще не скоро кончатся. А когда иней со стен сходить начнет, люди в такой сырости окажутся, что считай — почти в воде. И у самой опять никакого житья не будет. Что днем, что ночью — один страх. Чтобы про них, упаси боже, не прознали, чтобы ее, когда к тайнику бежит, не увидели. Чтобы на фабрике иль на толкучке не стали удивляться, чего это она так часто разную одежду продает, ведь только вдвоем с мужем живут. А если на той одежде тоже следы от споротых желтых звезд остались… Тогда на докторовом свитере Жемгулис же разглядел.
Ихний меховой воротник, что для Тересе оставила, выменяет на мед для Агнуте, чтобы ребенок скорей на ножки встал. Тересе, когда маленькая была, покойница мать от всех болезней медом лечила. Только теперь за мед, небось, такую цену заломят, что всего ничего и купишь.
Все равно она купит. Ребенку мед нужен.
Господи, прости, но, выходит, истина это — что своя рубашка ближе к телу. Вот ведь, для своей внучки и мед нужен, а у детей ближнего даже хлеба нет.
Но не может же она их всех накормить!..
Все равно завтра им хлеба принесет. Обязательно принесет. Целую буханку. Сами картошкой обойдутся. Наделает кастрюлю цеппелинов, Болесловас их любит, пусть ест. А хлеб разрежет на двенадцать ломтей, и каждому — по ломтю, чтобы детям своим отнесли.
Чего это бригадир так разорался? Хворь бы какая на его глотку нашла, голоса лишила, хоть бы руки отсохли, чтобы не поднимались. Люди старательные, хорошо все стулья погрузили. И что теперь на заднем дворе доски складывать должны, без кулаков поняли. Зачем их бить?
Знает, что стерпят. Попробовал один осенью слово сказать, так ведь сразу саботажником обозвал и, что работу выполнить отказался, начальству наплел. Несчастного даже до гетто не довели, по дороге в полицейский участок сдали. Господи, за что им такое?
Так где же он, доктор Зив? Где они все? Dovanok jiems, Viešpatie, amžina atilsi! Даруй им, Господи, вечный покой!
XVIII
— Нойменька, пора вставать.
Она понимает, что это ей снится. И не надо просыпаться, пусть мама еще постоит здесь, рядом. Пусть скажет, где они теперь — она и папа. Аптекарь не отказал?.. Молчит. И не подходит. Не хочет, чтобы Яник ее увидел? Но он же спит.
Исчезли…
Все равно не надо открывать глаза. Пусть подойдет к самой кровати, как когда-то, когда будила ее, чтобы не опоздала в гимназию. Виктора с Борькой тормошила заранее, а ее жалела и поднимала, когда они, недовольные такой несправедливостью, уже принимались за свои яичницы. Помогала ей: и воды в умывальник наливала, и ленты для кос подносила, и молоко подогревала, чтобы она в спешке, не дай бог, не выпила холодного, молочница только что принесла. Еще успевала проверить у Борьки портфель, — не тащит ли лишних книг. И все норовила выйти вместе с ним из дому, чтобы он по улице не несся, особенно когда скользко, а шел, «как все приличные мальчики». Уверяла, что ей надо в пекарню за свежими булочками. Борька, конечно, понимал, что это только предлог, и сердился:
— Зачем тебе свежие булочки, когда все уже позавтракали?
Но мама не сдавалась: первая выпечка самая хорошая, пекарь еще не устал.
Булочки у него всегда были вкусные. А каких зверюшек он из теста выпекал! Целая полка была уставлена белочками, птичками, лошадками. Когда она была маленькой, мама брала ее с собой, чтобы сама выбирала, какого зверька хочет. Но дома съедать ее становилось жалко. Булочка-зверек черствел, сох, потом куда-то девался.
Вот снова вспомнила про еду. А ведь запретила себе. И вообще пора вставать. Правда, сегодня воскресенье, можно не торопиться. Но тротуар все равно надо чистить, за ночь, наверно, много снега насыпало. Да и спокойнее убираться первой, на совсем пустой улице, не надо думать — так ли держишь лом или скребок. Главное, управиться, пока не вышла Владислава.
В первые дни та своими расспросами очень напугала ее. Всем интересовалась: и почему Яник вертится около нее, и круглый ли он сирота, и у кого она работала раньше, и хорошие ли там были жильцы, и где муж. Даже из какого меха был на пальто воротник. А ведь только про воротник она могла сказать правду. Но свои ответы, кажется, запомнила, — чтобы, если еще кто-нибудь спросит, ответить то же самое.
Яник кашляет. В подвале не простужался, а здесь уже третий раз. Но он рад этому — простуженного она берет его на ночь к себе. Дважды и чужих брала. И не только для отвода глаз, — в приютских спальнях еще холоднее.
Надо вставать. Яник тоже скоро проснется. Когда знает, что на утро осталось немного каши, видно, и во сне об этом помнит, — просыпается раньше обычного и сразу смотрит на плиту — стоит ли его мисочка.
Стоит. Кто ж ее возьмет. И будет у него сегодня добавка к приютской похлебке, будет.
Когда в прошлый раз Марчукова позвала ее вымыть в кухне котел и полы — ее помощницу Теклю директор отпустил на похороны брата, — она ни на что не рассчитывала. Нет, неправда, мелькнула мысль. Но только на одно мгновенье мелькнула. И ничем она этой мысли не выдала. Хотела сразу начать мыть котел. Это Марчукова сказала, чтобы не торопилась, а сначала соскребла все со стенок. «Хоть жидкая, одно название, что каша, но на стенках остается». Кастрюльку подала — куда собирать.
Пока скребла, старалась не думать, как хорошо было бы принести несколько ложек этой каши Янику. Слушала рассказ Марчуковой, как тут было до войны. То же не бог весть что, сиротская доля во все времена горька, не приведи Господи никому, но все-таки дети не были такие голодные. Каким-никаким, а все же густым варевом их кормила, не этой, даже назвать ее кашей не поворачивается язык, так, вода, заправленная ржаной мукой. Да что говорить, тогда и власть была другой, и люди другими. Сами по-человечески жили и сиротам милость оказывали. Из монастыря, бывало, осенью и картофеля воз привезут, и капусты. Еще свеклы, репы, немного лука. Было тогда, что класть в котел, не то что теперь. Дамы, те деньгами поддерживали. Устроят какой-нибудь благотворительный бал или «цветочный день» и соберут для приюта.
Помнит она эти дни. Сама однажды помогала маме делать такие цветочки. Только все удивлялась, почему их называют цветочками, они скорей были похожи на бело-розовых и бело-голубых мотыльков. Мама нарезала маленькие квадратики гофрированной бумаги, а она их накалывала на цветочные булавочки, расправляла бумажкам «крылышки», и все. Потом они долго насаживали этих мотыльков на обтянутые такой же бумагой круглые дощечки величиной с палитру художника. А вот кто эти усеянные бумажными мотыльками дощечки тогда забрал, уже не помнит. Но что забрали — это точно, мама стеснялась, как другие дамы, выйти с этими дощечками на улицу. Ходили обычно вдвоем. Одна прикалывала каждому прохожему такой цветочек к лацкану пиджака, другая держала в руках кружку для пожертвований. Весь город в такой день ходил с этими розово-голубыми бумажечками на лацканах — знаком того, что он сегодня уже сделал пожертвование.