Дойдет до аптеки, дойдет. Плохо только, что о Бореньке ничего не узнала.
Даня, конечно, будет недоволен ею. «А если бы тебя там задержали?» Так она же не к чужим людям пошла, а к Боренькиному другу. «По дороге могли задержать». Что правда, то правда. Могли.
Но туда ведь добралась. И сейчас доберется. Только — она чуть не остановилась от этой мысли — аптека еще, наверно, закрыта! Когда Зелинскис ее открывает? Куда деться? Скоро рассветет.
Некуда деваться. Она должна идти так же, как идет. Медленнее нельзя. Да и не поможет это, аптека уже совсем недалеко, за тем углом. Зайти в какой-нибудь подъезд и переждать тоже нельзя. Туда войдет кто-то или будет выходить, а она — на виду. Кто такая? Почему здесь стоит?
Мимо аптеки она прошла, не поднимая головы. Все равно видела, что жалюзи на окнах и на двери задвинуты. Даже разглядела, что в правом окне чуть белеет прежняя фарфоровая чаша, обвитая чучелом настоящей змеи. Зелинскис очень гордится, что эту змею он когда-то сам отловил.
Так куда же она идет?
Никуда.
Сказал бы ей кто-нибудь раньше, до войны, что доведется так вот брести по улице, не зная, куда идти, в какую щель себя спрятать от дневного света, не поверила бы — не может такого быть. Оказывается, может…
Да, во многое она тогда не верила. Не то чтобы совсем не верила, но когда беда где-то далеко и своими глазами ее не видишь, она вроде и не совсем беда. Ведь когда Даня, не доработав в клинике Фанзена, раньше времени вернулся из Берлина и рассказал, что там творится, она думала, что он преувеличивает. Это оттого, что он слишком близко принимает к сердцу все, что касается его Германии.
Очень он тяжело переживал, что Гитлер набирает силу, что такое множество немцев пошло за ним. А когда Гитлер занял Чехословакию с Австрией, и Францию, и Польшу, на Даню больно было смотреть, так он осунулся и постарел. Она, конечно, тоже переживала и, как все, боялась, что Гитлер на этом не остановится, но пока здесь жизнь еще была жизнью, а дом — домом, меньше, чем Даня, думала об этом. А Даню беспокойство не отпускало. Только он по обыкновению молчал.
Вдруг сзади послышалось знакомое постукивание множества ног о мостовую. Но ведь уже утро. Значит, их ведут на работу. Только на работу.
Колонна приближается. Узнать бы, как там, в гетто? Акции ночью не было? А в те, другие ночи, когда они сидели в подвале?
Первые ряды уже поравнялись с нею. Но спросить все равно нельзя. Да и не ответят — когда ведут по городу, разговаривать запрещено.
Нельзя ей идти рядом с колонной. Конвоиру это может показаться подозрительным. Надо свернуть в подворотню и переждать.
Двор небольшой. Но кругом окна, она на виду. Значит, должна войти в подъезд. Только спокойно, как человек, который пришел к живущим в этом подъезде знакомым.
Здесь ее из окон не видно, можно переждать. Потом, будто не застав своих знакомых дома, она выйдет отсюда. За это время Зелинскис откроет аптеку. Ведь уже почти светло. Увы, слишком светло…
Вдруг наверху стукнула дверь. Забыв свое намерение выглядеть спокойной, она поспешно вышла. Пересекла двор. Снова оказалась на улице.
Здесь еще светлее. Все равно надо идти. И ни на кого не смотреть, чтобы и на нее не обратили внимания. Она должна дойти. Но оттого, что там, в подъезде, немного постояла, ноги стали будто не свои. Свои они, чужие не болят.
Аптека уже близко. Совсем близко. Открыта!
Она пошла быстрее. Да, да, жалюзи раздвинуты. И никто не идет навстречу. Значит, некому ее узнать. А если кто обгонит, то это ничего, по спине нельзя отличить, арийка она или не арийка.
Перед самой аптекой вдруг екнуло сердце. И сильно забилось. Это от страха. Бояться нельзя. Надо подняться на эти две ступеньки, взяться за ручку двери и войти.
Испуганно и, кажется, слишком громко тренькнул колокольчик.
Никого нет.
Все здесь, как было раньше. Полки. Те же ряды фарфоровых флаконов с лекарствами. И зеркальная дверь между полками та же.
Внезапно она открылась, и оттуда, из каморки Зелинскиса, вышла незнакомая женщина. Но в белом халате.
— Я вас слушаю.
— Позовите, пожалуйста, если можно, господина Зелинскиса.
Женщина усмехнулась. Приоткрыла дверь-зеркало.
— Рудольф, тут опять спрашивают покойного Зелинскиса.
Покойного?!
Вышел незнакомый мужчина. Молодой, широкоплечий, с напомаженными до блеска волосами. А в лацкане халата… заколка-свастика.
— Это Зелинскис вас привадил ходить сюда?
— Нет, нет! Я сама. Случайно. Проходила мимо.
Хотела попросить что-нибудь от головной боли.
— Странно…
Как предупредить Даню, чтобы он не шел сюда?
— Мы даже не были знакомы. Я знаю, как его зовут, потому что раньше, когда-то так называлась эта аптека. Зелинскиса. — И повторила: — Я только хотела попросить что-нибудь от головной боли.
— Что за странное совпадение. В этом же меня вчера пытался убедить один старик.
— Старик?
— Которому следует носить желтые звезды и находиться совсем в другом месте. К вам это, кажется, тоже относится?
Значит, Даня беспокоился за нее и вышел следом.
— Боже мой, что с ним?
Женщина ухмыльнулась:
— Почему вы думаете, что это должно нас интересовать?
— Не должно. Но я вас очень прошу, скажите мне, пожалуйста, что с ним.
Новый хозяин аптеки прервал ее:
— Позвонить в полицию или сами уйдете?
— А он, тот старик, который вчера был, сам ушел?
— Если вы сейчас же не уберетесь, я вызову полицию.
Она снова шла по улице. И ей совсем не было страшно. Хотя очень светло, и ее могут узнать.
Что с Даней? Он тревожился за нее и вышел следом.
Откуда ей было знать, что Даня не дождется, как договорились, завтрашнего дня?
Должна была знать. Всю жизнь прожили вместе. Должна была догадаться. Раз вышла раньше времени и ничего не объяснила, он почувствовал что-то неладное.
Господи, где же он? Где они все — Боренька, Яник, Нойма? Неужели она осталась одна?
Нет, нет, они есть! И Яник, и Алина, и Нойма. Ничего не случилось.
Они у надежных людей. Мужчины тоже добрались благополучно. Даст Бог, встретят там Бореньку. Они будут жить! И с Даней ничего плохого не случилось. Раз этот новый хозяин аптеки не стал вызывать полицию, то, наверно, и Даню отпустил. Пусть выгнал. Это ничего. Даня стерпит. Он все стерпит.
Аптекарь испугался. Видно, даже человек со свастикой в лацкане на всякий случай избегает объяснений, почему у него оказался «Jude».
Он отпустил Даню. Отпустил.
Но если все-таки сказал ему, что она не приходила? Тогда Даня подумал, что ее задержали по дороге. Вышла слишком рано, сумерки еще не сгустились, кто-то узнал ее и то ли сам повел в полицейский участок, то ли показал на нее, медленно плетущуюся, какому-нибудь немцу.
Что она наделала? Что наделала! Ведь если Даня решил, что ее забрали, он обратно в подвал не вернется. И если его, когда вышел из аптеки, нагнала возвращающаяся в гетто бригада, он сразу присоединился к ней.
Даня в гетто. Больше ему негде быть. «Что будет со всем еврейским народом, то будет еще с одним сыном еврейского народа». Даня не любит это старое изречение, считает, что его придумали пассивные люди, которые полагаются на волю судьбы. А выходит, нельзя не разделить судьбы своего народа.
Она тоже вернется в гетто. Они там будут вместе, вдвоем. Главное, чтобы Яник и дети спаслись. Правда, и сами могли бы еще пожить. Подержать на руках Нойминого ребенка, женить Бореньку.
Нет, не доживет уже она до такой радости. В гетто не доживет.
Но даже туда ее теперь, днем, не впустят. Как она объяснит — почему одна, в такое время, без звезд. Да и объяснять не придется, сразу схватят.
Надо вернуться вечером, в темноте, вместе со всеми. Но куда себя спрятать до вечера? Чердаки и подвалы заперты. Это гебитскомиссар еще давно приказал. А в тот, «свой» подвал при свете забираться нельзя. Ходить по улицам тоже нельзя.
А если завернуть в какой-нибудь двор? Постоять на лестнице черного хода и выйти. Потом зайти в другой. Тоже постоять. Может, найдется какой-нибудь закуток или темная каморка под лестницей, где дворники держат свои лопаты и скребки. Посидит там, пока не стемнеет. И вернется в гетто. Даня там. Конечно, там. Некуда ему больше деться.