— С вами, госпожа, ничего не должно случиться плохого… — сказал Марат. — Вы не понимаете, — кто вы, и кто мы… Что мы перед вами, — пустое место. Нас не нужно сравнивать. Понимаете, — умереть ради вас, по вашему слову, — это величайшее счастье… Что дети, или хозяйство, — ничто.
— Я что, такая красивая? — спросила Маша, которая была в отчаянье, от того, что ничего не могла понять.
— Если у Аллаха есть жена, — то это вы… — сказал Рахим. — Есть красота непостижимая, неземная… Мы — ее слуги. Ничто не может помешать нашей верности. Вам, госпожа.
— Это наваждение, — негромко сказала Маша. — Я точно ведьма, — только не знала этого раньше… Но теперь знаю.
Между тем, жена Рахима продолжала причитать, и никак не успокаивалась. Никто там, в лесу, не мешал ей этого делать.
Странная это была картина: в почти первозданной темноте, освещаемой только подфарниками их «Уазика», среди подступающей черноты ночных деревьев, под звездным небом, на котором эти звезды начинали постепенно гаснуть, — во всем этом стонала и заходилась в речитативе раненая птица.
Перепуганная насмерть, — мироздание которой на глазах начинало рушиться. Тронулись тектонические древние пласты, сея вокруг разрушение, — навсегда лишая привычного. И пронеслась тогда жалоба беспомощного существа, — жалкая, и хватающая за душу одновременно… Ты пичужка, женщина, и червь, без сомнения, и микроб, и нет у тебя ни над чем власти, — гнездо, которые ты так старательно вила, лелеяла, и кроме него, ничего больше в своем мироздании не мыслила, — оказалось так непрочно, так хрупко, так ненадежно. Негде тебе больше спрятаться, некуда убежать, никто не пожалеет тебя больше никогда, и никто никогда не приголубит…
Причитала и причитала, причитала и причитала, причитала и причитала, — никуда от ее причитаний нельзя было деться.
— Если мы не сдадимся, нас убьют? — спросила Маша.
— Да, — ответили ей ее слуги.
— Вам же не нужно, чтобы я умирала?
— Нет.
— Тогда мы сдаемся… Вы идете в свою яму и сидите там месяц, — думаете там о жизни. У вас глубокая яма?
— Глубокая, — сказали ей, — она похожа на горшок, но очень большой. Спускаются в нее по лестнице, потом лестницу убирают, а горло закрывают досками.
— Но там не дует?
— Не дует, — сказали ей.
— Вот и замечательно, — сказала Маша, — раз там не дует… Нас пусть продают. Зато мы будет живы… Вы хотите, чтобы я осталась жива?
— Да, — сказали ей.
— Тогда я желаю, — с некоторой излишней помпой сказала Маша, потому что причитания Рахимовой жены могли разжалобить кого угодно, даже холодный камень, не говоря уже о другом слабом женском сердце, — я желаю, чтобы вы приняли ультиматум стариков. В которых, — мудрость… Пусть они вас и не понимают.
— Но, госпожа…
— Я госпожа, наверное, не только для вас. Есть еще, наверное, много людей, для которых я — госпожа? Ведь так?
— Конечно, но…
— Так что вы сидите спокойненько у себя в яме, отбывайте наказание, а обо мне не волнуйтесь. Мы с Иваном не пропадем… Разве мы можем пропасть?
— Нет, но… Вдруг вас обидят?
— Разве меня можно обидеть? — спросила Маша… И испугалась сама себя. Потому что в этот момент, она вдруг поняла, обидеть ее невозможно. Даже представить невозможно, что кто-то может ее обидеть. Даже теоретически.
У нее вдруг легко закружилась голова, — что-то злое, ядовитое коснулось ее, переполнив каким-то детским, но тоже злым и безжалостным восторгом, — от того, что она одним движением мизинца может уничтожить весь этот балаган… От того, что она, Госпожа, и в ее воле решать, продавать ее или нет, жить всяким этим старикам, или нет, — захочет, будет казнить, захочет, — помилует.
На то она, и Госпожа. Чтобы заниматься всем этим.
2.
Иван проснулся утром, уже на ферме, — на персидских коврах и парчовых подушках.
Ее слуги, перед тем, как переселиться в яму, выбили у своего начальства для своей госпожи приемлемые условия содержания в плену.
Им с Иваном привезли свежего сена, навалили его без меры, распределили ровным слоем, сверху накидали этих самых персидских ковров, на них — этих самых парчовых подушек, поставили в ногах их журнальный столик, на который водрузили столько еды и питья, что можно было подумать, пленников переселили сюда из голодающего края.
Прочая братия, — а в пустующей ферме обитало человек двести, не меньше, — взирала на происходящее с каким-то запредельным изумлением… Как суетились их мучители, как наваливали чуть ли не стог сена, как покрывали его коврами и осыпали подушками, как под ручки привели на него укутанную в платок босую девицу, и принесли на руках спящего подростка. Как положили его осторожно, так, что тот даже не проснулся.
Ну, а когда появилась еда на журналом столике, — тут уж наступила гробовая тишина. В длинном с дырявым потолком сарае, все принялись нюхать запахи свежего жаркого с мясом и картошкой.
На запах, наверное, пришел бородатый доктор. Он поклонился Маше учтиво, и спросил:
— За какие провинности?
— Ни за какие, — ответила Маша. — Мы такие же пленные, как вы… Даже еще хуже.
— А это все, — показал доктор рукой, — с какой стати?
— Сама не понимаю, — сказал Маша.
Она восседала рядом со спящим Иваном, — и занималась тем, что смиряла свою гордыню.
Смиряла изо-всех сил, старалась, уговаривала себя вести себя паинькой, — но ее все злило. Особенно эти ковры и подушки… Про журнальный столик и говорить было нечего. Так ее злил этот журнальный столик.
А уж доктор, — это вообще. Он поводил носом, нос его шевелился, улавливая противный запах свежеприготовленной еды.
— Здесь дети есть? — спросила его Маша.
— Конечно, — сказал тот.
— Дети! — сказала громко, на весь сарай Маша. От ее голоса Иван проснулся и стал в удивлении оглядываться по сторонам. — Пожалуйста, подходите сюда, — вас ждет завтрак. В честь нашего прибытия… До четырнадцати лет, — кому больше, тот уже не ребенок.
Доктор понял, что ему ничего не обломится, — и передумал давать какой-то там свой медицинский совет. Он учтиво поклонился и сказал:
— Если будет нужна будет моя помощь, вы найдете меня там, — и кивнул куда-то вглубь сарая, откуда уже появлялись смущенные чумазые детишки.
— Маш, — спросил сонный Иван, — где это мы?
— В рабстве, где же еще, — ответила ему Маша.
— Я опять что-то проспал? — спросил он.
— Я не могу, — сказала ему Маша, — так злюсь. Меня все здесь бесит…
— Машка, — зевнул во все лицо Иван, — держи себя в руках. Ты мне обещала.
— Не властны мы в самих себе, — сказала, хитро улыбнувшись ему, Маша, —
И в молодые наши лета
Даем поспешные обеты,
Смешные, может быть,
Всевидящей судьбе…
— Складно, — хмуро согласился Иван. — Но мы, вроде бы, собирались куда-то ехать?
— Нас поймали по дороге… Завтра повезут на ярмарку, продавать.
— Но ты, надеюсь, не наделаешь глупостей?
— Откуда я знаю. Что хочу, то и наделаю. Моя воля…
Дети уже обступили журнальный столик, смотрели на него жадными глазами, но никто из них не приступал к трапезе.
— Ребятки, — сказала им Маша, — стульев у нас нет. Так что придется есть стоя. Это называется, — фуршет… Каждый берет себе по кусочку, отходит в сторону, и ест. Потом подходит за следующим. Понятно?
— Понятно, — недружным хором согласились дети.
— На счет три, налетай, — сказала Маша. — Раз. Два. Три.
«Четыре», — говорить не пришлось.
Но, в общем-то, было скучно. Хотя это был не самый скучный день в жизни Маши и Ивана.
За этот день они очень хорошо поняли, чем клетка отличается от свободы.
Свобода, — это та же самая клетка, но границы которой ты создаешь себе сам.
Например, у тебя есть настроение посидеть дома. Никуда не выходить. Ни на какую улицу… Поваляться на диване с детективом или приткнуться к телевизору, и смотреть там все подряд, — с утра до позднего вечера… Ты это делаешь.