— Вот он, ваш, берите его, куда знаете, — сказал Прокоп мужикам.
Наверно, Аверя расслышал его голос, потому что открыл глаза и стал искать кого-то в народе. Но тут взгляд его внезапно ожил, он странно, точно от испуга, засуетился, спустил с дров ноги и вдруг, показав здоровой рукой па Лариона, бестолково, громко замычал, силясь что-то сказать.
Мужики обернулись на Лариона. Он посмеивался, вертел во рту цигарку, пускал дымок.
Не понять было, что делал Аверя. Он вытягивал руку, закрывал один глаз, выкрикивал:
— Та-а, ба-ах! Ту!
Потом махал рукой куда-то в сторону леса и опять показывал на Лариона.
Прокоп внезапно вышел на середину круга, погрозил вверх пальцем и произнес с расстановочкой:
— Правда! — она ска-ажется!
Ларион шагнул к нему, прищурился, спросил:
— Чего болтаешь?
Но Прокоп повернулся и ушел прочь, повой своей отяжелевшей жесткой поступью.
Люди молча глядели на Лариона.
— Старик из ума выжил, а вы — глаза пялите, — сказал он. — Его скрутить надо!
Мужики перевели глаза на Аверю.
Он притих и — правда — косматый, трясущийся — был похож на безумного.
6
Хотей-Жук сжалился над Аверей, пустил его ночевать в овин. Но овин стоял далеко от избы, Жук забоялся, что Аверя спалит его, да и холодно было старику в овине, и больного перевели в заброшенную баню, на речке.
Баню по утрам подтапливали. Топилась она по-черному, дым лизал потолок и стены, медленно пробиваясь между нагроможденных горкою печных камней. В ветреные дни дым кружил по бане желто-серой воронкой, и за нею трудно было разглядеть лежавшего на лавке Аверю.
Под голову он засовывал корытце, из которого мылись, на корытце клал веник.
Зима стояла крепкая, с метелями, стужей. С сумерек забегали на деревню волки, выли на реке, под баней. По ночам вьюги выдували из бани тепло, тогда Аверя, дрожа от холода, подползал к окошечку, высовывал наружу голову, раздвинув закопченные дощечки, набитые вместо стекол, и вопил:
— А-о-ау!
Речь к нему не возвращалась — он потерял ее еще в Круче, — голос был слаб, и до деревни доносился только волчий вой.
Бабы и девки, топившие печь, приносили Авере поесть, опрастывали горшки с кашей и похлебкой в такое же корытце, на каком Аверя спал. Он съедал все, что давали, понемногу как будто здоровел, рана на его руке подсохла, верно он сказал сыну: душа в нем сидела крепко.
Прокоп заходил к отцу редко, мало показывался в деревне, неделями напролет не слезая с своей печки. Проска тоже не бывала на людях, парни и бабы не давали ей покою, она не совестилась народа, по ей прискучило огрызаться на насмешки. Дома, в школе, с учительницей и отцом она по-старому голосисто хохотала, пела песни и, как баба, открыто и просто носила свой беременный живот.
Раза два она заглядывала в баню, к Авере, пробовала вызнать у него про Лариона (на деревне частенько толковали о том, как Аверя испугался парня), но старик ничего не взял в толк из расспросов, да и внучку свою вряд ли признал.
Под большие праздники, когда мылась вся деревня в один день и бань не хватало, нанашивали воды и к Авере. В кадушки с водой кидали накаленные в печи камни, дым мешался с паром, Аверя сползал с лавки, ложился поближе к порогу, на полу.
С обеда, пока не остужалась баня, приходили париться мужики. Узловатые и крутые, они карабкались на полок, звонко охлестываясь вениками, плескали ледяной водой в топку и, как лошади от кнута, шарахались за дверь от вылетавшего из печки пара.
Предбанника у бани не было, дверь выходила в сенцы, с одного боку вовсе не забранные тесом, и народ раздевался на морозе.
После мужиков набегали мыться бабы с девками.
— Ну-ка ты, — кричали на Аверю девки, — чего стонешь? Мужики парились, а ты угорел! Вылезай!
Но вылезать на мороз Аверя не хотел, он жалобно лопотал что-то, отворачивался лицом к стенке, собирался в комочек.
— А шут с тобой, не сглазишь! — смеялись девки, и через минуту, красные от холода, круглые, поворотливые, как шары, нагишом вкатывались в баню. И пока они звенели шайками, били вальком постиранное белье, окатывались холодной водой, — Аверя тихонько, не поворачиваясь, стонал в стену…
Так он дожил до первых февральских оттепелей, словно и не думал умирать.
Прокоп зашел к нему на масленой, под хмельком, принес гречневых блинов. Присев рядом с отцом, он сказал:
— Свезти бы тебя в больницу, ты скорей бы умер.
Аверя неожиданно взволновался, начал показывать на горло, запрокидывать назад голову, пока сын не угадал:
— Толконуть, что ль?
Тогда Аверя перекрестился и стал на коленки.
— Ax-ты, ах-ты! — вскрикнул он.
— Чудно, — сказал Прокоп. — Ладно, ради праздничка…
И он принес отцу самогону.
Старик отпил из бутылки жадно, прослезился, быстро захмелел. Какое-то подобие смысла загорелось у него в глазах, осколки речи посыпались с его губ, он даже притопнул тяжелой, как столб, ногой.
— Что, — спросил Прокоп, — Рямонт?.. Где тебе!
Он скоро ушел от отца, захватив остатки самогона домой.
А наутро девчонка, прибежавшая в баню с горбушкой хлеба для Авери, нашла его мертвым.
Он полувисел у оконца, держась окоченелой рукой за раму. Наверно, перед смертью, ночью, он звал людей…
Прокоп раздобыл хлеба, купил четверть самогона, сколотил гроб и крест. Помогал ему Хотей-Жук. В прощеное воскресенье, когда дело дошло до похорон и надо было везти покойника в церковь отпевать, Прокоп сказал:
— Земля примет без панихеды!
Хотей призадумался, но платить за попа пришлось бы ему, и он не перечил Прокопу.
Гроб с Аверей стоял на санях у погоста, пока Жук с Прокопом ковыряли заступами землю. Она смерзлась в камень, железо брало ее туго, старики часто останавливались передохнуть, и Жук говорил:
— Не больно примает…
— При-имет! — отвечал Прокоп, берясь за лопату.
Наконец они выдолбили в земле дыру, втащили Аверю на погост, стали опускать гроб. Но могила оказалась коротка, гроб плашмя не входил в нее.
Прокоп выкопал в одной стене могилы ямку, и гроб воткнули в эту ямку узким концом — ногами. Головой он уперся в другую стенку могилы вровень с поверхностью земли.
— Стойком стал, — сказал Жук, — надо бы подрыть.
— А пускай стоит, не все одно? — ответил Прокоп и кинул на гроб ком мерзлой земли.
Засыпав могилу и воткнув крест, мужики остановились, точно не все еще было сделано. Хотей снял шапку, помолился. Тогда и Прокоп стал отбивать усердные кресты.
Потом он положил земной поклон, поднялся, громко сказал:
— Ну, не прогневайся… когда что…
И, нахлобучив шапку, обтер запотевшие усы.
— Айда, Жук.
7
Учительница посылала Проску на соседний хутор, но делу. На полпути из хутора в Кочаны, чуть начало смеркаться, Проске повстречались трое парней. Они вышли враскачку, подпевая, у одного парня через плечо висела гармонь. По голосам, шапкам и росту Проска узнала парней издалека и, когда поравнялась с ними, сошла с дороги, замедлила шаг.
— Наше вам, — сказал Ларион, приложив, на городской лад, два пальца к виску.
— Далече? — спросила Проска.
— По своим делам, — ответил Ларион.
Парни затянули песню, не глядя на Проску, прошли мимо. Ларион шел посреди товарищей, обняв их и раскачивая из стороны в сторону. Проска кликнула ему вслед:
— Ларивон, постой-ка!
Он вернулся, стал против Проски, заложив под бока руки.
— Чем интересуетесь?
— Ломайся! — сказала Проска. — Танькин отец сватов-то твоих прогнал?
— Не сомневайся, к тебе мои сваты не придут, — усмехнулся Ларион.
— Теперь ты другую охаживаешь?
— Это которую?
— Знаем! не беда, что вдовая, лишь бы хата новая! Стало быть, она меня ковшом-то огрела за тебя, а не за мужа? И с ней путаешься?
— Умна больно, девка, — хитро отозвался Ларион, — ум до добра не доведет…