ПАСТУХ
Хороша наша деревня — Кочаны
1
У кочановского пастуха Прокопа два прозвища: дядя Ремонт, или просто Ремонт, и Каменский. Прокоп их любит, и когда выпьет, бьет себя по ляжкам и радостно кричит, притопывая лаптями:
— Эх, Рямонт! Пошел, Рямонт!
— Толконул, Каменский? — спрашивают его мужики.
— Трошки толконул, — отвечает он и, тряхнув своей гривой, еще радостней кричит:
— Ря-ямонт, Каменскай!
Изба его стоит па веселом краю Кочанов, там, где живет Аникон с кобелем и еще два-три безалаберных мужика. Изба черная, как печное чело, кругом нее плешинки муравы и ямы, нарытые пришлыми свиньями; ни плетня, ни ворот, пи соней, дверь прямо с божьего ветру в горницу.
О хозяйстве своем Прокоп говорит, смеючись:
— Дуга моя в лесу растет, вожжи — на лутошке!
Жить ему легко, весь он легкий, поступь у него неслышная, словно не человек идет, а так — сдуло с березы листок и носит его по свету. Необычен взгляд его синих глаз: если бы можно было закрыть всего Прокопа так, чтобы остались видны только одни глаза, взор его показался бы детским. Но вокруг Прокоповых глаз сборятся радушные стариковские морщинки, а кудлы Прокопа и бороденка сильно перевиты проседыо.
В ту пору, когда жива была жена пастуха — Федосья, позади крыльца Проконовой избы торчала поросячья закута. Вся она была в дырьях и щелях, как старое решето, и ветер высвистывал па ней самые веселые песий.
Иной раз, разжившись где-нибудь поросенком, Прокоп задумывал выкормить его. Дело это долгое, поросенок растет не торопясь — каким был вчера, таким остался и сегодня. Хлопот же с ним — не обобраться: наруби крапивы па месиво, приготовь пойла, раздобудь солому па подстилку, да с утра до ночи гляди, чтобы в закуту не забрался голодный кобель Аникона. Чуть-чуть замешкался с кормежкой — поросенок визжит на всю деревню.
Не проходило месяца, как Федосья встречала мужа воплем:
— Зарежь ты его, ирода!
Прокоп ласково теребил свою гриву и щерился:
— А верно, на кой он, леший…
Спустя минутку Аникон рыскал по деревне, клянчил ножик, потом прибегал вместе с кобелем к Прокопу колоть поросенка. Федосья засовывала поросячью голову в горшок, растапливала печку, и к ночи все наедались, как в престол — до отвалу, — Аникон, Прокоп, Федосья, кобель…
Удивительно, что пастух ухитрился вырастить приемную дочку — Проску. Впрочем, надо ли было ее растить? Она была хорошо сбита, и дождик, ветер, стужа ладно выделали ее кожу. Деревня думала о Проске не больше, чем об ораве других сопляков, которые ловили рубашонками пескарей в речке, собирали в лесу кленовые листья для выпечки хлебов, гоношились в коноплях, па огородах.
Но у нее был дом, были тятька и мамка, она хлебала с ними варево из одной чаплашки. Прокоп, пригнав стадо, звонко звал ее:
— Проска, пошла ужинать!
Сам он ужинал в очередь у крестьян на деревне, летом его содержал мир, за голову скота пастуху полагалась смена одежи — порты, рубаха, исподние, — каждый вечер пастух получал свежую смену, по утрам сдавал ношеную, и, пока гоняли скотину на выгон, Прокоп ходил чистый, платаный, благообразный. В это время — с весны до осени — глаза его особенно хорошо светились, и синюю человечью ласку их лучше всех знала Проска.
К ужину сползала с печи Федосья. Единственная мечта ее состояла в том, чтобы посытней поесть, и кусок сала или сковорода яишенки делали с ней чудеса. За столом она становилась речистой. Прокоп опорожнял свою суму от остатков снеди, которую мир выносил ему на пастбище, и выдавал к ужину, и Федосья покладисто одобряла мужиков, не скупившихся на кошт своему пастуху.
В зимы Федосья играла с Прокопом в очко; замусляканная, разрозненная колода карт, высотою в четверть аршина, грузно двигалась по столу; Федосья, не спеша, расклеивала бухлые валеты и тузы, Прокоп снимал со светца догоревшую лучину и подрисовывал угольком слепые девятки крестей и виней.
Потом Прокоп лежал рядом с женою, животом на теплой, пахнущей глиной печи, и с одной стороны свешивались копною его упругие кудри, с другой — жесткие, как лапоть, ступни. На спину к нему забирался рыжий облезлый кот.
Прокоп и Федосья жили дружно. Пригретая их дружбой, как кот — спиною Прокопа, ютилась подле них дочка-приемыш, но если бы этой дружбе положено было больше веку, вряд ли что-нибудь изменилось бы в судьбе Проски.
Федосья умерла, упав во сне с печки и зашибив поясницу. Поясница долго болела, колдун сказал, что это утин, велел ходить за околицу, тереться поясницей о сгороду и приговаривать:
Тын, тын,
возьми мой утин.
Тын ничего не мог поделать с Федосьиным утином, и Прокоп вдруг растерялся, когда в суме у него застрял кусок сала и он впервые полез спать на пустую печку.
Он справил «полный ремонт», то есть что было мочи напился самогону и кричал на деревне, притопывая лаптями:
— Эх, Ря-монт, пошел, Рямопт!
Но в самый разгар гулянья к нему подбежала Проска и с хохотом потянула его за рукав:
— Тятька, айда домой, ужинать!
Он наполовину протрезвел, и тут только увидел, что Проска — полногрудая и полнощекая девка, что она хорошо хохочет и что перетянуть ее — стоит труда.
Хозяйство у Проски пошло немногим лучше прежнего, но сало она любила не меньше покойной Федосьи, и Прокопу стало житься еще проще, еще веселей, и взгляд его прояснился, как речка осенью — до дна.
2
Была у Прокопа еще одна привязанность — его отец, Аверя. Старик был странно схож с Прокопом: такие же кудлы, тот же востренький клочок бороденки, те же ясные глаза. Все это немного посерей и посуше, да борозды морщин на шее поглубже, да походка покривее.
Аверя тоже пастивал скот, но жил непоседливо, все ходил из деревни в деревню и всерьез верил, что исколесил чуть ли не весь свет. Знал же он не больше трех-четырех соседних уездов.
Когда после долгой отлучки он появлялся в Кочанах и его спрашивали, далеко ли он ходил, Аверя жмурился, подымал руку и, тряся над головою кривым указательным пальцем, тянул:
— У-у-у! До самого до Дорогобужа дошел!..
Цена ему была меньше, чем Прокопу, пастух он был плохой, неверный, соскучившись, нередко бросал пастьбу среди лета и уходил. Но в Кочанах смотрели на пего радушно, из почтения к сыну — настоящему пастуху, человеку, которому из года в год деревня доверяла свое богатство.
Всякую побывку отца сын выдавал ему бутылку водки, и они вместе «справляли ремонт». Аверя пьянел скоро, и тогда, похожие друг на друга, как двойники, отец и сын молодо потопывали по избе, кудлатые, легкие, голосистые. В избу заходили мужики посмеяться, и Прокоп выкрикивал развеселым своим тенорком:
— И-и-их! Нищие гуляют — господь радуется! Пошел, Каменский…
С годами Аверя начал очень быстро хиреть, точно старость наверстывала упущенное. Под восемьдесят он стал еще неуживчивее: ему не доверяли коров, он гонял овец, потом гусей. Наконец его усадили на большом проселке стеречь воротца, он открывал воротца проезжим, ему перепадали кое-какие крохи, мир помогал ему из милости. Но и с этой работой Аверя справлялся плохо. От слабости он засыпал в своем шалаше, воротца стояли настежь, скот выходил с пара на яровое.
Этим летом Аверю насилу признали в Кочанах. Прокоп долго мигал, вглядываясь в припухлое лицо старика, потом спросил его без всякой веселости:
— Ты что, умирать пришел?
— Еще разок схожу подале, выпью, да и умру, — ответил Аверя.
В груди у него клокотало, весь оп гудел от каких-то хрипов и содроганий. Он слег п не вставал много дней.
Проске он скоро надоел.
— Дух от него очень, — сказала она.
Тогда и Прокоп стал думать об отце с неприязнью.
Пастух приглядывался к Проске скрытно и беспокойно. У него еще находились прибаутки, и он смеялся иной раз по-прежнему звонко, но скука наседала на него с каждым часом грузнее.