— Нет, я лично об этом ничего не знаю, — ответил Гинноскэ, смеясь. — Пускай себе болтают что хотят. Если принимать во внимание всё, что говорят, тогда, пожалуй, и конца этому не будет.
— Ну нет, так рассуждать нельзя, — переглянувшись с инспектором, возразил директор и продолжал, глядя в Упор на Гинноскэ: — Ты ещё молод, ты не понимаешь, что с общественным мнением надо считаться. С общественным мнением шутить нельзя.
— Значит, из-за того, что в городе ходит сплетня, надо с нею считаться и верить тому, что высосано из пальца?
— Вот то-то и оно! Беда с вами! Разумеется, я-то не верю тому, что говорит. Однако сам посуди: дыма без огня но бывает, но так ли? Всегда есть какая-то причина для подозрений… А ты что думаешь, Цутия-кун?
— Я не могу так думать.
— Ну, тогда нам не о чем говорить. А всё же кое-что заставляет задуматься. — Директор понизил голос — Сэгава-кун в последнее время поглощён какими-то мыслями. Почему он стал мрачным? Раньше он, бывало, захаживал даже ко мне домой, а в последнее время перестал. Прежде мы нередко беседовали, смеялись, мы всегда все знали друг о друге, но теперь, когда он стал избегать людей и один предаваться каким-то размышлениям… тем, кто не знает причины такого поведения, кажется, что это неспроста, и вот его начинают подозревать в самых невероятных вещах.
— Нет, — перебил его Гинноскэ, — всё это объясняется другой серьёзной причиной.
— Другой? Какой же?
— У Сэгавы-куна такой характер: он и хотел бы высказать всё, что у него на душе, да никак не может.
— Откуда же ты можешь знать то, чего он не говорит?
— Так ведь я и без слов его понимаю. Я уже давно дружен с Сэгавой-куном и более или менее знаю всё, что с ним до сих пор случалось, поэтому теперь мне достаточно видеть, как он ведёт себя, и я уже сердцем чувствую, что у него на душе. Я знаю, отчего он задумывается, отчего стал таким мрачным.
Эти слова Гинноскэ сильно заинтересовали его слушателей. Директор и инспектор не проронили ни звука и только дымили папиросами в ожидании того, что он будет говорить дальше.
По словам Гинноскэ, мрачность Усимацу не имела никакого отношения к тем пересудам, какие велись в городе… Она была вызвана теми терзавшими его душу переживаниями, которые вполне свойственны людям его возраста. Гинноскэ догадался, что Усимацу полюбил дочь Кэйносина. Но из-за своего скрытного характера Усимацу не признался в этом ни своему другу, ни даже ей самой. Такой уж он от природы: молчит и скрывает свои чувства. Единственный выход им он находит в том, что всячески помогает её отцу и брату — Кэйносину и Сёго. То, о чём он не говорит словами, он, по крайней мере, выказывает своими действиями и в этом находит утешение. Вот какие непонятные другим страдания переполняют его душу. Впрочем, Гинноскэ сам совсем недавно догадался об этой тайне Усимацу, и то совершенно случайно.
— И вот, — продолжал Гинноскэ, приложив руку ко лбу, — когда я в этом убедился, поведение Сэгавы-куна стало мне понятно. А раньше я сам, бывало, недоумевал… Конечно, в его поведении было много несуразного.
— А вот оно что! Может быть, это так и есть, — сказал директор и переглянулся с инспектором.
Когда Гинноскэ, выйдя из приёмной, вернулся в учительскую, Усимацу и Бумпэй, в кружке учителей, собравшихся вокруг хибати, горячо о чём-то спорили. Остальные тоже были увлечены спором, хотя и молчали. Но и те, кто стоял, скрестив на груди руки, и те, кто сидел, облокотившись о стол, и те, кто расхаживал по комнате, — все внимательно ловили каждое слово. Одни бросали на Усимацу испытующие взгляды, в глазах других сквозило недоверие. По тону разговора Гинноскэ понял, что Усимацу и Бумпэй необычайно возбуждены.
— О чём вы тут спорите? — смеясь, спросил Гинноскэ. Младший учитель, который сидел позади других и как раз начал делать в своей записной книжке набросок с Усимацу и Бумпэя, обернувшись к Гинноскэ, сказал:
— А это об Иноко Рэнтаро. Только послушайте, какую бучу они тут затеяли! — Он помусолил острие карандаша и, улыбаясь, снова принялся за рисунок.
— Никакой бучи нет, — возразил Бумпэй. — Я только попытался выяснить, отчего это Сэгаве-куну пришло на ум изучать его сочинения.
— Но я не совсем понимаю, что Кацуно-кун хочет этим сказать? — возразил Усимацу. Глаза у него так и засверкали.
— Ведь на всё всегда есть причина, — не унимаясь, язвительно ответил Бумпэй.
— Причина? — пожимая плечами, спросил Усимацу.
— Ну, скажем так, — серьёзным тоном заговорил Бумпэй. — Например… Послушай, я только приведу пример. Представь себе, что человек сходит с ума. У нормальных людей он, конечно, не вызовет к себе особого сочувствия. И не может вызвать, потому что их самих ничто не угнетает.
— Гм! — Гинноскэ переводил взгляд с Бумпэя на Усимацу.
— Однако если человек, который сам глубоко страдает и одержим тревожными думами, встретил такого помешанного, он непременно заметит страдальческий вид этого несчастного, его измождённое отчаянием тело; ему бросится в глаза мрачное даже при солнечном свете лицо — лицо человека, думающего о смерти. И всё потому, что душевные муки, овладевшие помешанным, знакомы и ему. Вот в этом всё дело. Не оттого ли Сэгава-кун задумывается над вопросами человеческой жизни, что и его самого что-то глубоко угнетает.
— Разумеется, — подхватил Гинноскэ. — Если бы это было не так, он прежде всего не понимал бы его книг. Это я уже давно ему говорил. Правда, Сэгава-кун но может об этом сказать, но я-то прекрасно знаю, в чём дело.
— Отчего же он не может сказать? — многозначительно спросил Бумпэй.
— Такой уж у него характер. — Гинноскэ продолжал, словно что-то вспоминая: — Сэгава-кун всегда был такой. Такие, как я, всё сразу же выкладывают, не умеют ничего держать про себя. А если Сэгава-кун молчит, то вовсе не потому, что хочет что-то скрыть, а такой уж у него характер. Ему можно только посочувствовать… он и родился для страданий, тут уж ничем не поможешь.
Слушатели засмеялись. Младший учитель оторвался от своего рисунка и стал смотреть на спорящих. Учитель первого класса младшего отделения зашёл за спину Усимацу и, прищурив глаза, сделал вид, что потихоньку его нюхает.
— Да… — снова заговорил Бумпэй, стряхивая с папиросы пепел. — Я в одном месте достал книги Иноко-сэнсэя и просмотрел их. Как вы думаете, что, собственно, он собой представляет?
— То есть как это «что собой представляет»? — полусмеясь, полусерьёзно переспросил Гинноскэ.
— Он не философ, не педагог, не богослов… и в то же время не скажешь, что он просто писатель.
— Он — современный мыслитель, — резко ответил Гинноскэ.
— Мыслитель? — повторил Бумпэй насмешливо. — Ну, а по-моему, он мечтатель, фантазёр… просто безумец.
Он произнёс это так забавно, что среди слушавших его учителей опять раздался взрыв смеха. Рассмеялся и Гинноскэ. Вспыхнувшее чувство негодования охватило Усимацу, и кровь бросилась ему в голову. Бледное лицо его вдруг вспыхнуло, даже веки и уши покраснели.
— Да, Кацуно-кун выразился замечательно, — заговорил Усимацу. — Действительно, Иноко-сэнсэй и ему подобные — своего рода безумцы. Разве не так? В наш век, когда выставляют напоказ только то, чем можно угодить всему свету и польстить самому себе, и, таким образом, раззванивают о себе на всех перекрёстках, кто, как не безумец, напишет исповедь, чтение которой повергает в холодный пот? Кто лишил Иноко-сэнсэя его профессии, кто заставил его изведать страдания, которые довели его до тяжкого недуга? Нынешнее общество. И ради этого общества, обливаясь слезами, писать книги, произносить речи, проявлять такую твёрдую при его здоровье приверженность своим идеям! Мыслим ли такой идиотизм? Жизнь этого человека — это поистине жизнь, описанная в «Исповеди». Да, он терпеливо сносит насмешки, за это его называют мечтателем, фантазёром. «Как бы тебе ни было тяжело и горько, никогда не жалуйся — ведь ты мужчина! Пусть косятся на тебя сколько угодно, умри молча, мужественно, как волк!» — вот его девиз. Что ж, разве одно это утверждение не выдаёт в нём сумасшедшего?