— Виталя, ты хочешь посмотреть, какие у меня трусики?
Пока меня не осенила одна мысль. Мысль про темноту. Она меня осенила вчера на рассвете. Вчера был день «невинного борща». Но я проснулась от этой мысли на рассвете и невольно села на постели: «А почему я так и не видела его женщины? Почему я не зайду и не посмотрю на нее? Почему я с Виталей занимаюсь этим в темноте? Та женщина для меня — в темноте. И мужчина, с которым я сплю — в темноте. Я вижу только дурацкую рожу идиота с красными глазами и обвисшими губами. А где тот молоденький кандидатик исчезнувшей истории с синими глазами и тонкой шеей? Который боялся черноглазой капризной секретарши ректора? И который не побоялся увести ее у этого самого ректора — жирного кабана?
Мама моя, а где жизнь?!»
Тогда я встала и пошла по нашему коридору туда, где в конце его, под дверью желтела полоска света. Я увижу его бабу и скажу:
— Убирайся ты, козел вонючий, из моей жизни. Вместе со своей сучкой. Во-о-он отсюда!
Я тихонько приоткрыла дверь.
В комнате, залитой лунным светом, спиной ко мне и прямо у окна стоял абсолютно голый мой муж. Он держал в руке бокал с вином и чокался им с черным оконным стеклом. Выпив вино, он каким-то странным, замедленным жестом поставил бокал на подоконник, и столь же медленно, будто во сне, развел руки в стороны. Обнять хотел кого-то. Но, обняв воздух, он прижал руки к себе и стал гладить свое тощее тело. Потом он начал тихо скулить и лизать оконное стекло. Полизав, он начал остервенело мастурбировать. Я, заглядевшись, ввалилась в комнату, так чудно, дико и невероятно вел себя мой муж. Я уже забыла, зачем я пришла, и я хотела уйти. Но я вышла на середину комнаты, и, наконец увидела то, ради чего и пришла. То, чего я никак не могла видеть стоя в дверях. Ту, чьи приметы я каждый день искала в кабинете и не находила ни окурка, ни волоска, ни даже запаха. Особого запаха женщины, которую любят. Женщина. Я увидела женщину моего мужа.
В доме напротив, окно в окно в освещенном проеме стояла голая женщина. Эта голая напротив тоже пила вино, обнимала себя и глядела из сияющего окна на моего голого мужа. Движения их были настолько отлаженными, что мне казалось, будто их не разделяет черный провал двора, зимний воющий ветер, злая сука-ночь. Они совокуплялись с непреодолимым упорством.
Утром я вызвонила Виталю.
Теперь мы так и живем. Наши нервы истощены до предела. Мы все страшно исхудали. У нас круги под глазами. Движемся мы будто в трансе, будто в мозгу у каждого забыли выключить «утреннюю гимнастику», а сами ушли на работу и бодрое это радио вещает в пустой квартире. Пустой наш мозг залит нереальным и больным светом, но сами мы ждем только одного — темного предрассветного часа.
Я жду темного предрассветного часа, когда слепошарый идиот осторожно встанет с кровати и начнет шарить ногами по полу в поисках тапочек. У идиота зрение минус шесть, а то и семь, а то и восемь. Нашарив тапочки, он бредет темным коридором, а в кабинете он врубает нещадный свет. Он припадает к черному оконному стеклу, и очки ему не нужны, он все равно ни черта не видит.
Он не видит, что его голая баба уже ждет его у своего окна. Он не видит, что его баба абсолютно, совершенно голая. Голее не бывает. У нее даже голова голая, круглая, безволосая. Он видит только бабин силуэт, который через всю эту ледяную черную громаду непостижимой ночи тонко и слабо теплится. Он сам становится силуэтом, голым, одиноким, мужским силуэтом, припавшим к злой зиме, к окну.
А запотевший от страха Виталик, чудом не сшибившись лбом с идиотом, трусит ко мне по темному коридору. Мы будем исступленно терзать друг друга, пока не иссякнем, выжатые. Виталик захрапит на мужниной половине кровати, а я, сдерживая ненависть к нему, буду лежать с открытыми глазами и чутко слушать, не крадется ли мой идиот со своего левого воровского свидания.
Я жду его, как никогда в жизни не ждала. Никого в своей жизни. Даже молоденького кандидата гордой истории СССР.
Он приносит с собой этот запах. Запах пропасти.
* * *
Не знаю я, что они думают там, у себя. Видят они меня, нет ли? У них окна напротив наших. Я не устаю надеяться. Сил очень мало. Как только ночь, в самый глухой час встаю, поднимаюсь, как могу. Когда все спят на земле, за всеми стенами спят как убитые, подхожу к окну: уцеплюсь за стул, стул перед собой двигаю, так и подхожу помаленьку. И радостно мне становится — вон в доме напротив нашего — окно, свет всю ночь у них там. Там человек один одинокий не спит. Как я он. Подходит к окну, смотрит на меня. Я ему махаю, кричу ему. Знаю я, через ночь, через двор — не услышит. К тому ж ветер на нашей-то высоте на такой. Высунься, сам увидишь. Я одна осталась. Еды у меня пол-бородинского, огурец. Хоть бы пионеры какие-нибудь пришли. Да сказали, нету больше пионерской организации. Поэтому двери мои заперли два моих внука — Пашка и Петька. Когда уходили, сказали: «Прости-извини, бабка, зажилась ты сильно, а мы — слесаря, нам жить и жить, нам квартиру надо продать пополам, потому что мы молодые. Мы вернемся, найдем тебя мертвую на полу. Похороним по-человечески». А ты, человек в окне напротив нашего, ты почему не спишь-то? Каждую ночь я подхожу к окну, я думаю — может его тоже закрыли, того человека-то? Как помочь ему? Машет он мне, или мнится? Видит он меня? Я уж забыла, сколько мне лет, годочков. Восемьдесят было на Покров. Да только где тот Покров. Еще тогда был, когда не праздновали, зато пионеры ходили, старикам сильно помогали. Придут пионеры, в красных все галстучках, в рубашечках, газету мне почитают, кашу манную наварят, прелесть. Не угадаешь, как они там все — снаружи-то, люди-то? Лысая совсем, без волос уже. Челюсти и те сломались, пластмассовые, хорошие были челюсти. Одежа вся свалилась с меня. Пускай. Одно хорошо — в комнатах тепло. Пускай этот человек увидит, какая я стала в старости. Пускай этот человек догадается, что кушать хочу. Пускай придет, газету почитает, хоть пускай и поорет, поругает, а то, возьмет, принесет старенькой бабушке хлебушка и молочка.
Цыган
«Ай нэ-нэ нэ-нэ нэ-нэ нэ-нэ»
(цыганская песня)
Я ехала из Саратова. Там, на Волге, на острове Чардым уцелела мамина дачка. Я все собиралась попросить Дмитрия отремонтировать ее, да все откладывала, и теперь она должна была рухнуть. Я родом с Волги, и это все, что у меня осталось от детства. Пару недель каждое лето я провожу там. На кухоньке, за самодельным кухонным столом, перекошенным от лютых морозов (дача не топится зимой), я пью кофе и смотрю на Волгу. Клеенка в красную клеточку почти вытерлась посередине и растрескалась на сгибах. Обнажив рыжеватую нитяную основу. Я не меняю клеенку, хотя она и скукожилась после одиноких нетеплых зим. Обстановка на даче такая нищая, что я не боюсь воров. Пару раз находила следы пребывания бомжей, но, к счастью, они не спалили домик. Может оттого, что он на острове, занесенном непроходимым снегом. Так или иначе я находила засохшую грязь, которая страшно воняла, когда я отмывала ее, выбрасывала пустые бутылки и какую-то жуткую рванину. Казалось, что отсюда, решительно сбросив с себя все, эти люди делали шаг сразу в лето. Сторож острова сказал мне, что это не бомжи. «Цыгане, — говорит, — цыгане здесь ночевали, а ушли по Волге на ту сторону». И мы оба поглядели на стеклянную громаду сонной реки. Словно бы она не становится ледяной и снежной. Словно цыгане ушли по воде. Словом, домик должен был рухнуть. Муж мой Дима должен был меня бросить. Я ехала из Саратова, проведя две недели на Волге, простившись с клетчатой клеенкой, косеньким окошком на Волгу и гнездом ласточек, свитым под козырьком крыльца.
С Димой мы женаты три года. Дима, как теперь говорят, «бык». Выходя за него замуж, я польстилась на деньги. У Димы бизнес, связанный с недвижимостью… Эго умное животное возило меня в Италию, Францию, Грецию, Египет. В Египте я увидела ласточек. Это было зимой. Ласточка сидела на ветке и смотрела на меня, выпятив грудку. На лобике у нее была проплешина, похожая на крошечную стрелку. Именно такая проплешина осталась у птенца, когда он выпал из гнезда и бродячий кот царапнул его по голове. Если б я не поймала птенца раньше, кот сожрал бы его. Я посадила птенца обратно в гнездо, и стая ласточек еще долго металась в высоком синем воздухе, остро крича и пикируя вниз так близко от моего лица, что я ощущала ветер. Я вспомнила, глядя в глаза-бусинки, бессмысленные птичьи глазки — летом ласточки прилетают домой, в Россию. На Волгу. На остров Чардым. Это была она — та ласточка.