Теперь я спокойно смотрела на бесконечные синяки и ссадины моего сына, тем более что они были непреходящи. Болел он редко и легко.
— Мам, скинь нам карамелек. Заверни в пакет — мы поймаем. Они в вазочке на кухне…
Задрав вверх головы, детсадовцы просительно глядели в окно.
На кухне послышался лязг собираемых инструментов, поспешные шаги в прихожей. Через секунду из вывернутого крана в ванной хлынула вода.
Я вошла в кухню. Мои ноздри с жадностью втянули запах дешевых папирос и какой-то еще, чужой, незнакомый запах, ненадолго поселившийся в моей кухне…
Кузя влетела на старинную террасу и, чуть не сбив с ног изумленную бабку Нюру, повисла на шее Игоря, болтая ногами и дико выкрикивая:
— Ура! Поздравляйте! Принята!
Взлохмаченный Кузиными суматошными объятиями, Турбин счастливо смеялся тихим, добрым смехом, целовал Кузины тугие щеки и приговаривал:
— А кто говорил, что Кузя самая талантливая, самая умная, самая распрекрасная…
Ах, как он умел радоваться чужому счастью, этот Турбин! Как он умел горевать над чужой бедой…
5
Кузя была принята в Ленинградское Мухинское художественное училище. Отец Кузи сам кончал Мухинское, был коренным ленинградцем.
В Ленинграде жила любимая Кузина бабуленция. Бабушка, прошедшая голодную блокаду, пережившая смерть самых близких людей, заражала Кузю своей удивительной жизнеспособностью, фанатичной любовью к своему городу.
Каждый год на каникулах Кузя приезжала к бабуленции и неизменно ухватывала хвостик ускользающих белых ночей. Бабушка сердилась на Кузю, когда та возвращалась домой не на рассвете, ворчала, что так можно проспать всю жизнь.
— Ну, явилась — не запылилась. На улице-то красота какая, а ты спать заваливаешься. Я в твои годы в пору белых ночей и глаз не смыкала. И хотелось спать, а чувствовала — нет, нельзя такое упускать… Бывало, весь Петербург исколесишь. На улицах людно, весело — где песни запевают, где, гладишь, пляски устроят под гармошку. А уж когда на острова выбирались — дух замирал… Нельзя, Наташенька, такое проспать… Потом спохватишься, да уж поздно будет.
У Кузи тоже замирал дух от той гармонии, которой освящен был Ленинград в пору белых ночей. Казалось, ночь залюбовалась городом и, оцепенев от его простой и торжественной красоты, все медлила и медлила накинуть на него свое темное покрывало. Замешкалась ночь, а тут уж на цыпочках подкрадывается румяный рассвет. И отступала, негодуя и сожалея, чуть виноватая ночь, а сама ждала и томилась полюбившимся видением города и, с нетерпением дождавшись своего часа, вновь и вновь медлила затуманить любимые черты, смешать четкость линий, одарить изнуренных сладостной бессонницей жителей прохладной благодатью.
А потом проходила влюбленность, и все короче становились безудержные свидания.
Но наступала пора, когда равнодушно и делово накидывала охладевшая к красотам города ночь свой волшебный плащ. И обессиленный город смежал уставшие веки, мгновенно и крепко засыпал.
Кузя не очень сопротивлялась желанию родителей послать ее учиться в Ленинград. Она знала, что будет скучать по Игорю. Но они виделись и так очень редко.
Выпускные экзамены, напряженные занятия рисунком и подготовка работ к творческому конкурсу в училище — это занимало весь день, которого никак не хватало, и приходилось урывать часы, предназначенные для сна. А тут еще внезапная, переродившаяся из детской привязанности любовь напропалую хиппующего Макаркина. Для него вдруг свет клином сошелся на Кузе. Макаркин таял и сох, сох и таял. Он свирепо ревновал ее к Турбину, грозился убить Кузю, себя, Игоря. Родители Макаркина паниковали, шептались вечерами с Кузиной мамой, приходили в отчаяние от надвигающегося неотвратимого провала их страдающего отпрыска в институт международных отношений. Макаркинская безумная любовь не вызывала у Кузи особых эмоций.
Она даже немножечко презирала его за то, что он умудрялся выражать всё, что чувствует, ничего не оставляя для себя. И все-таки Макаркина Кузя по-своему любила и даже поцеловала его в щеку, когда в день рождения он осыпал ее дождем белой сирени.
Кузина мама нарочито равнодушным голосом стала вдруг обращать ее внимание на то, как повзрослел Валерик, какой стал красивый, высокий и, главное, как удивительны его манеры. Кузя смеялась, разоблачая мамины хитрости:
— Мамочка, ну что Макаркин барышня, что ли?! Видите ли, манеры у него удивительные! И где это ты манеры разглядела сквозь его патлы и драные джинсы? И потом не надо меня сватать. Все равно не выйдет!..
Кулек с карамельками спилотировал на тротуар. Как по команде, все детсадовцы дружно засопели, зашелестели фантиками, заверещали вразнобой:
— Спасибо, тетя Наташа!
Голоса у всех были умильные, подслащенные карамельками.
Я почувствовала, как мой рот ползет к углам в невольной улыбке. «Господи, до чего же смешные…»
— А это еще что? Что вы все едите? Сколько раз внушала вам: портить аппетит не разрешаю. Все дети как дети, а вы — как стадо баранов. Наказание, а не дети, — пророкотал под окнами голос Ольги Ивановны. — И кто это вас так, кстати, угостил?! А?
Я поспешно спрятала голову за штору. А голос Ольги Ивановны бушевал под окном.
— Кузнецова, прекрати безобразие. И нечего прятаться за штору. Нашкодит, а потом прячется! Это же надо — всей группе аппетит испортить! Сегодня же позвоню твоей матери. — И оставив меня в покое, уже детям: — А теперь все хором плюнем. Три-четыре! Макаркин, почему ты не плюешь?
И счастливый голос Макаркина:
— А я уж все заглотил, Ольга Иванна…
Первого сентября двойняшки Турбины должны были пойти в школу.
Всю весну и лето Игорь работал в две смены. Надо было обмундировывать первоклашек по всем правилам.
Вернувшись из Ленинграда после экзаменов уже студенткой первого курса, Кузя повела двойняшек в «Детский мир» покупать школьные формы, ранцы, тетрадки, запасаться разными ластиками, линеечками, обложками.
Кузя чувствовала в обеих руках потные от волнения маленькие ладошки. Двойняшки впервые попали в «Детский мир» и, изумленные, с восторгом таращились по сторонам.
Здесь, в нарядной громкоголосой толпе детей, Кузя вдруг заметила, как плохо одеты двойняшки. Их застиранные самодельные костюмчики были тесными и неуклюжими. Брюки, едва доходившие до тоненьких щиколоток, пузырились на коленках, рукава рубашек были закатаны, чтобы скрыть их не достающую до запястьев длину. Кузя почувствовала тогда прилив острой жалости и нежности к малышам, мысленно дала себе слово откладывать для них всю будущую стипендию. Тогда Кузя еще не понимала, как легко давать себе слово в семнадцать лет и какая огромная пропасть между словом и исполнением обещанного.
Кузя чувствовала: Игорь очень хотел, чтобы она осталась в Москве на первое сентября, разделила с ним счастливый день вступления двойняшек в школьную жизнь. Он просил ее об этом глазами, вдруг неожиданно повисающими паузами. Просил всем своим существом. Не было только слов.
Великодушно предоставлял ей Игорь возможность оправдаться перед собой за свою несостоятельность якобы непониманием. Он не хотел ради Кузи переводить свою просьбу на язык слов, когда отказать было бы уже невероятно. Кузя знала это и злилась на себя за жгучее желание начать студенческую жизнь с того дня, который всегда был самым любимым на протяжении десяти школьных лет.
За три дня до начала учебного года заболела бабуленция, и Кузя тут же взяла билет на поезд. Теперь вроде бы ее совесть была чиста.
Двойняшки, замерев от восторга, стояли перед зеркалом в новеньких школьных формах и блестящих ботинках.
Но больше них сиял сам Игорь. Его лучистые глаза заботливо и счастливо оглядывали малышей; руки, ловкие и сильные, любовно расправляли складочки на одежде первоклашек. Перехватив внимательный Кузин взгляд, он отвел глаза и нарочито грозно обратился к двойняшкам: