Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мои ноги словно знали, куда меня привести… Я остолбенела от неожиданности, очутившись вдруг на берегу Канавы и внезапно зажмурившись от нахлынувших детских воспоминаний. Так же, как тогда, спешили возбужденными группами школьники на экскурсию в Третьяковку, а с другой стороны Канавы бронзовый Репин, величественный и покойный, с застывшей навсегда кистью в руке, следил издалека за потомками, спешащими на свидание к его картинам. Так же неслись над водой напевные «и — раз!» — и легкие многовесельные байдарки скользили как бы без усилий по темной, неподвижной воде.

Я подошла к красному кирпичному зданию моей школы.

— Тетя, у вас случайно спичек не найдется? — таинственно, вполголоса обратился ко мне долговязый школьник.

— Найдется, деточка, — усмехнулась я и протянула ему зажигалку.

— Ух ты! — восхитился долговязый. — Я сейчас. — И скрылся за углом школы, откуда через несколько секунд послышался дружный кашель.

— Спасибо, — появился долговязый, пряча в кулаке дымящуюся сигарету и с одобрением разглядывая мой «фирменный» джинсовый комбинезон.

— Да не за что, кашляйте, — ответила я. Долговязый довольно ухмыльнулся и скрылся за углом.

На тротуаре билась и взлетала тяжелая веревка, и школьницы, выстроившись в длинную очередь, с визгом и хохотом мастерски прыгали через нее, проделывая ногами всевозможные пируэты. «Мы прыгали как-то по-другому. Ишь, как все усовершенствовалось», — пронеслось в голове. И я почувствовала вдруг нахлынувшую жгучую зависть к этим визгливым девчонкам с голыми коленками, к их не замутненному дождевыми разводами веселью, ко всему их истовому школьному бытию.

Из распахнутых окон выплеснулся, зажурчал по переулку голосистый звонок, призывавший подняться в классы и продолжить уроки.

Рванулись к школьным дверям растекшиеся по переулку школьники и, образовав пробку, заорали, засвистели в радостном ажиотаже, завизжали придавленные в толчее первоклашки. Высунулся из окна второго этажа толстый флегматичный парень, жующий пирожок, захрюкал, оживился от открывшейся ему дверной давки. А уже через секунду все окна были облеплены смеющимися, сияющими физиономиями, все разом загомонили, заулюлюкали…

Прошествовали шатающейся походкой на вялых ногах обалдевшие «курильщики» из-за угла. Долговязый бросил на меня быстрый, хитрый взгляд, замедлил шаг:

— А вы, наверное, учились здесь когда-то? Да?

— Вот именно когда-то. При царе Горохе. В другой жизни, — засмеялась я.

Долговязый понимающе кивнул головой, опять хитро сощурился.

— А нас учат, что никакой другой жизни нет, есть одна-единственная, да и та принадлежит не тебе, а обществу.

Я опять засмеялась:

— Сочувствую вашим учителям — если в головах учеников все ими сказанное потом таким образом перерабатывается.

Долговязый вдруг стал серьезным и очень конкретно сказал:

— Зачем вы все время смеетесь, когда вам… совсем наоборот? — Он зашагал к крыльцу, махнув на прощание рукой. Потом вдруг в два прыжка вернулся и посоветовал: — А вы не расстраивайтесь. Нам сегодня историк рассказал, будто на обратной стороне перстня царя Соломона, знаете, что было написано: «И это пройдет…»

И, разогнавшись, долговязый одним ударом пропихнул в дверь визжавшую пробку…

4

И если умирает человек,
с ним умирает первый его снег,
и первый поцелуй, и первый бой…
Все это забирает он с собой.

Ноги принесли меня к моему первому… всему. Остальное потом было неправдой. Может быть, случается, что первое остается последним… Только, наверное, надо много прожить, чтобы понять это. Мой провокатор-подсознание копило во мне все эти долгие годы свой, безжалостный приговор. Сквозь череду промелькнувших дней проступило единое: сейчас я жила исполнением своего жгучего затаенного желания.

Ноги несли меня к прокладному полукружию арки, к старинной террасе из потемневшего дерева, к голубятне, к незатейливым лужайкам из желтых одуванчиков.

Мое стесненное дыхание будто экономило силы для полного глубокого вздоха. Я знала, что лишь во дворике я наконец продохну, словно лишь воздуху моего детства будет дано, как тому долговязому, единым толчком пробить возникшую преграду. Я знала: там наступит долгожданный покой, когда мой разум и совесть, освобожденные великодушием прощения, соединятся в гармоничном понимании содеянного за долгие годы. Я отдавала отчет, что стремлюсь даже не к прощению: кому или чему дано быть судьей жизни человеческой? Я хотела быть понятой…

Наверное, это было непозволительной роскошью — в придачу к моей благополучной жизни…

Мутные затеки на стекле вдруг поплыли, извиваясь, стали расползаться и корежиться, искажая до неузнаваемости знакомую картину двора. Телефонные звонки, затихнув ненадолго, вновь наполнили квартиру резкими неуместными звуками. Мой Макаркин тщетно взывал ко мне…

Так далеко от него я еще никогда не была.

Инстинктивно я протерла глаза.

Картинка моего двора встала на место. На детских качелях, подпихиваемый в спину несколькими парами ладошек, бесстрашно взмывал к небу, мелькая зачиненными пластырем коленками, мой дикошарый сын.

Я давно не плакала. Пожалуй, с той самой минуты, когда, ничего не понимая, как вкопанная, я замерла перед тем местом, куда принесли меня ноги.

Я тупо глядела тогда на аккуратные дорожки, посыпанные песком, на зеленые свежевыкрашенные скамейки, на густую зелень скверика, по какой-то невероятной ошибке занявшего место дворика Игоря Турбина.

Из глубины сквера холодно и строго светили окна какого-то учреждения, голые, не утепленные занавесками или шторами.

Изумленно посмотрел на меня прохожий в очках.

Участливо глянули глаза толстой женщины с раздутыми хозяйственными сумками в обеих руках.

— Почему плачет тетя? — заинтересовался важный щекастый малыш.

Женщина с сумками виновато улыбнулась.

— Митюша, не отставай. Держись за сумку. У тети, наверное, соринка в глаз попала. Ты ведь сам знаешь, как это больно, когда в глаз попадает соринка!

По моим ногам прогрохотал игрушечный самосвал на длинной веревке, опрокинулся от неожиданной преграды. Оглушительно заревел щекастый малыш.

Нагнувшись, я поставила самосвал на колеса.

— Ну, вот и все в порядке. Не реви. Просто случилась небольшая авария.

Малыш радостно всхлипнул, выставил вперед указательный палец.

— Сама ревешь…

Женщина поставила тяжелые сумки на асфальт, потянула малыша за руку.

— Митюша, не приставай к тете, пойдем.

— Скажите, вы здесь давно живете?

Женщина сочувственно обвела взглядом мое мокрое от слез лицо.

— Давно.

— Здесь, на месте этого сквера, был дом… Деревянный, с каменной аркой… с голубятней во дворе… Его снесли… Как же так?.. Давно… снесли?

Женщина нагнула голову, пригладила растрепанную челку на голове малыша и, не глядя на меня, проговорила:

— Давно. Года три назад…

— И… куда?..

— Не знаю. Наверное, по новым районам. Как обычно. Да вы пойдите в райжилотдел — вам скажут.

Я кивнула головой, отошла к парапету набережной. Снова прогрохотал на длинной веревке зеленый игрушечный самосвал.

— Мама, а почему тетя плачет? Соринка — очень больно, да?

— Да, Митюша, это больно…

Говорят, когда у человека отнимают руку, она, уже несуществующая, продолжает болеть. Это потому, что клетки мозга еще живы. Они живут долго, истязая человека своей несуществующей, нереальной болью. А потом… человек привыкает. Привыкает к тому, что он навсегда лишен такой, казалось бы, необходимой части себя. Привыкает не только из-за того, что отмирают клетки мозга. А потому, что мощью своего сознания понимает невозвратность, невосполнимость потери.

Это навсегда…

Я поняла, что живуча, как кошка. Моя способность адаптироваться в новых условиях была бесподобной. Она могла привести в восхищение окружающих. Безмерно страдало от этого лишь одно существо — я сама. Остальным всем моим так называемым близким было удобно и легко…

6
{"b":"538360","o":1}