А у Башмачкина, однако, была пенсия: пятьдесят один рубль, тоже новыми… Хватало, одним словом… Раньше, естественно… Где брал приблудный племянник искомые семьдесят шесть рублей пятьдесят копеек – не выяснено. Только платил он их и аккуратно, надо отдать ему должное, платил.
Племянник, племянник… Только где он, племянник? Его нынче голыми руками не достанешь. Ни за какие деньги.
А между тем платить за кооператив все-таки надо!
Но ведь люди кругом не только сволочи, встречаются и умные – научили. И взял Акакий Акакиевич к себе квартирантов. Им удобно было, служба рядом, бок о бок, в театре, что к дому примыкал вплотную.
Ясно?
Ну вот, с их переселения к нему в квартиру и началось…
Глава 5. Странное утро
Харонский встал с левой ноги. Произошла эта неприятность потому, что спал он на животе; и сны ему снились липкие и гадостные. Снился ему, к примеру, Зюня Ротвейлер весь в крови и будто выступает тот, не утираясь, причем, что самое мерзкое, на месткоме выступает и такое предает всеобщей гласности, что Харонский даже во сне понимает, – недаром ему эта кровь, которая продолжает течь, пущена. Ох, недаром…
И хочется Харонскому прямо в лицо подлецу Зюне крикнуть, мол, какое кому дело до чужой личной жизни, до святых, так сказать, таинств любви, – он уже и рот раскрыл на ширину, достаточную для учинения скандала, а только крик из него не выходит…
А вот еще один сон, приснившийся уже под утро: будто ест он в театральной столовой комплексный обед из трех блюд со сладкой слоеной булочкой к компоту – один рубль и семь копеек за весь обед. Так вот, ест он его, ест; с рассольником управился, за макароны по-флотски взялся, а они сами по себе шевелятся на тарелке и, что самое подлое, каким-то немыслимым образом подмигивают. А «книгу жалоб» ему не дают: ни по первому требованию, ни по какому, то есть не дают напрочь. Категорически!
И, наконец, совсем несусветное, – что в театре упала пожарная лестница; и едут, едут на черных «Волгах» комиссии из министерств и ведомств, и кто-то из особенно ответственных товарищей тихо, но достаточно внятно уже спросил будто бы: «Кто?»
Есть от чего проснуться в липком поту, а потом сдуру еще и встать на левую ногу.
Харонский машинально проделал над собой весь курс экзекуций, который принято называть утренним туалетом, и поспешил в театр. Лестница, слава Богу, была на месте, но легче от сего факта Харонскому не стало. Наоборот, только теперь он осознал все легкомыслие своего давнишнего поступка; и липкий ночной пот брызнул из его измученного тела, как сок из лимона…
Вот ведь привяжется поутру слово или же, скажем, фраза, и талдычишь ее, не в силах отвязаться, целый день. Так и Харонский, как заезженная пластинка, повторял про себя: «Сон в руку, сон в руку…»
И как накаркал.
У главного входа маячил взволнованный Мышкин. Он маялся между колоннами, как пес, потерявший хозяина, и, ежеминутно хватаясь за голову, затравленно косил затекшим глазом в сторону Стремянного переулка. Завидев Харонского, Иван Борисович встрепенулся.
– Сема! – страдальческим голосом окликнул он его. Харонский вздрогнул и застыл на месте.
– Что? – с трудом выдавил он из себя.
Дальнейшие действия Мышкина живо напомнили Харонскому бездарные кино-детективы, которые в последнее время все чаще стали появляться на отечественных экранах.
– Сюда! Быстро! – Иван Борисович рванул его за руку и, прижав плечом к пузатому боку колонны, воровато выглянул из-за нее. – Тихо! – нервно прошипел он.
– В чем д-дело, В-ваня? – взмолился Харонский. – Д-дышать же н-нечем…
– Ты ничего не заметил? – не слушая его, шепотом спросил Мышкин. – За тобой никто не шел?
– А? Ч-что? – пугаясь не на шутку, воскликнул Харонский. – 3-зачем к-кому-то за мной х-х-ходить?
– О! – воздев руки, взвыл Мышкин. – Этот человек на все способен! Я это тебе как председателю месткома заявляю официально. Я тебя спрашиваю, куда смотрит общественность? – и он потряс перед самым носом Харонского крепко сжатым кулаком.
Общественность в лице Семы Харонского в ужасе смотрела на кулак Мышкина и мучительно соображала: каким образом ей удрать отсюда. Но Иван Борисович, как будто прочитав его мысли, тут же крепко ухватил его за локоть.
– Сема! – Мышкин припал к скрипучему борту кожаного пиджака Харонского. – Родной! Одна надежда на тебя! Если не ты, то кто? Ты-то меня просто обязан понять… Все мы бессильны перед этим… Но, в конце концов, мы же цивилизованные люди! И главное, что недопустимо, – публично!.. – он притянул большое ухо Харонского поближе к своим губам. – Пьяное хулиганство в нетрезвом виде. Да, да, именно в нетрезвом, что я тебе ответственно заявляю, как пострадавший. Он же на меня, подлец, все время дышал… А? Как тебе такое понравится? Видишь ли, Семочка, это такая сволочь, он же до смерти убить меня мог! Ему и иже с ним, то есть ему подобным убить – раз плюнуть! Ты понимаешь?!
– Н-не п-понимаю! – честно сознался Харонский. – Я, В-ваня, ей-Б-богу н-ни черта н-не понимаю. У-утро к-какое-то с-странное… С-с-сны вижу. К ч-чему бы это? У м-меня ж-же д-давление. Х-хочешь, к-кардиограмму покажу? – Харонский поспешно полез в боковой карман пиджака и действительно вынул оттуда сложение во много раз полоску миллиметровки. – С-смотри! В-вот и в-вот… – он ткнул пальцем в те места на полоске, где самописцы разгулялись вовсю.
– Ужас! – даже не взглянув на полоску, согласил Мышкин. – Вся наша жизнь – сплошной кошмар! Что меня просто убивает, Семочка, так это бессмысленность нашего существования. Суетимся, переживаем, грызем друг друга… Каждая мелочь нам кажется важной, чуть ли главным в жизни. А все напрасно, Семочка! Понимаешь? – он издал губами неприличный звук. – Чушь, чепуха, всяческая ерунда и томление духа… – Иван Борисович с философическим видом помолчал и изрек реплику, обычно приберегаемую им под занавес: – Ибо человек, родившись, делает свой первый шаг к смерти!..
Харонский вздохнул то ли сочувственно, то ли обреченно.
– В-ваня! – заикнулся он. – Если т-ты н-насчет п-путевки, то я п-полностью «за»… Из-звини, м-меня Ара ж-ждет!
Впервые про первый шаг к смерти Харонский услыхал от Ивана Борисовича много лет тому назад и с тех пор слышал про него регулярно. Со временем он пришел к выводу, что такая, на первый взгляд оригинальная мысль, обычно безотказно действующая на женщин, особенно в исполнении Ивана Борисовича, при многократном повторении вызывает острую ненависть к изрекающему ее.
«Бедная Лиза! – подумал Харонский. – Целых десять лет терпеть такое…»
Щекотливость затянувшегося положения между ним и Мышкиным, следует пояснить читателям отдельно. Заключалась же она в следующем: первая жена Ивана Борисовича, Лизочка Веткина, два года тому назад ушла к Семе Харонскому. На категорическое требование Мышкина – немедленно вернуться по месту прописки, она ответила не менее категорическим отказом.
Ее отчаянный и еще более внезапный поступок был полной неожиданностью для всех и в первую очередь для самого Семы Харонского. Никаких адюльтерных поползновений в направлении жены Ивана Борисовича он никогда себе не позволял.
И не потому, что она ему не нравилась. Отнюдь! В Лизочку Веткину невозможно было не влюбиться. Сема и был в нее влюблен. Но мечтать о том, чтобы она сама… Нет, нет, подобные мечты, полагал он, для человека с его внешностью и темпераментом были бы просто наивной глупостью. А сам Сема и все, кто его хорошо знал, считали его человеком трезвым, реалистическим, а, кроме того, давно вышедшим из возраста романтических мечтаний.
Однако клады, как уже было сказано выше, чаще всего находят не те, кто ищет…
Однажды, как точно выразился поэт «…она возникла из ночных огней. Без всякого небесного знаменья. Пальтишко было легкое на ней…»
Правда, следует отметить, что пальто на Лизочке не было никакого, даже легкого. Она ушла от Ивана Борисовича в чем была: в халатике и тапочках на босу ногу – именно так она и возникла на пороге Семиной квартиры. А в глазах у нее, огромных фиалковых озерах, плескались жемчужные слезы.