Вадим Зеликовский
Финита ля трагедия
Театральный роман
Есть много в мире, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам…
В. Шекспир
К вопросу об эпиграфе
Вышеизложенный, как, впрочем, и всякий другой, имеет то неоценимое качество, что как бы вкратце раскрывает смысл дальнейшего повествования. А, кроме того, принадлежит перу бессмертного Шекспира, и уже только поэтому не может помешать в начале повествования.
Биография романа
Я знал, что будет так.
Предчувствие рождалось в полночь. Время наиболее подходящее. Из самой глубины моего живота выползал страх и располагался на ночь. На свету я только помнил о нем.
Но ночью…
Страх – мое наследство. Его копили многие предки мои, но достался он мне. Не хотел я его! Но ведь и клады находят не те, кто ищет. Это всего лишь случай, проделки Судьбы. Он не достался моему отцу. Не пришелся на сына моего, которого в то время еще не было. Он стал моим. И точка! Заложен он был в меня еще в материнской утробе, и корни его тянулись к моим далеким пещерным предкам.
На двадцать первом году своей довольно спокойной и в меру счастливой жизни, а именно девятнадцатого июня в удушливую белую ночь, на канале Грибоедова, возле церкви «Спас на крови», которая к тому времени только снаружи выглядела как церковь, а внутри была всего лишь навсего складом театральных декораций, каким-то неосторожным движением души я выпустил этот страх на волю. И он тут же прижал мое тело к чугунной ограде вонючего канала.
Боже, давно это было.
В начале страх появлялся только ночью. Он вежливо стучался, я вздрагивал и отталкивал пришедший было сон. И тогда страх брал за горло. Это было странное и жуткое чувство: я, здоровый и сильный физически, еще очень молодой человек, боялся не дожить до утра. Каждую ночь я бессонно ждал серых проблесков рассвета, чтобы наконец заснуть.
Но и в ожидании своем не был я одинок. Рассвета дожидался и мой проклятый страх, чтобы уйти в самые сокровенные глубины подсознания, где по-прежнему жил он днем. Его ждала и, дождавшись, вновь и вновь отступала до неведомого своего часа, может быть, далекая моя смерть. Но как только возвращалась ночь, тут же возникали мысли о ней, а вслед за ними приходила и она сама – страшная, черная и неизбежная, садилась на край моей распаханной бессонницей кровати.
Я боялся ее.
О, как я боялся ее неизбежности и черноты. Но главное – этого проклятого: когда? И я гнал сон…
Врачи определяли все очень просто: неврастения. Таков был мой официальный диагноз. Возможно, так оно и было. Каждую ночь мы проводили вчетвером: я, страх, смерть и неврастения. Потом появился пятый.
Дней того периода я не помню. Безусловно, я что-то делал тогда; возможно, даже пытался писать. Но вся память о том времени потерялась где-то, ушла, как вода в песок… И встреч того времени не помню, и разговоров…
Только страх.
Вздрагивание, липкий холодный пот, темнота, ожидание…
Единственное окно моей комнаты упиралось в стену черного хода: грязную, с отлетевшей штукатуркой и мокрыми пятнами плесени. Высоко, зажатое крышами, томилось небо. Днем я никогда не глядел в окно, ночью – всегда. И когда в серых предрассветных сумерках едва обозначался рваный бок стены, я, вздохнув с облегчением, засыпал.
И начинался день…
Творилось со мною непонятное: глаза по цвету сливались с почерневшей кожей под ними и горели неспокойным огнем. Женщины усматривали в этом некие признаки темперамента демонического и в моем присутствии вели себя неестественно вызывающе. Без всяких причин я терял вес. Мгновенно. За один день. Потом набирал его опять. Так же быстро.
В ушах стоял звон. С подоконников и балконов на голову летели капли. Мелкая изморось омывала лицо. На юге это называют зимой. (К тому времени я уже вернулся из Питера домой в Одессу). Возможно, был январь. Почем я знаю?
Каждый день я просыпался около полудня и, как был в одних трусах, выходил на веранду.
Там тек туман.
От него начинал болеть затылок. Я возвращался в свою квадратную комнату и закрывал ставни. Затылок болеть не переставал.
Я никак не мог устроиться со светом в своей комнате. Когда горела настольная лампа, изо всех углов, во всяком случае, мне так казалось, в спину глядели какие-то гнусные рожи. Я с остервенением вбивал штепсель в розетку, и тогда на потолке с шарманочным звуком разгоралась лампа дневного света.
Клянк-клянк…
Проклятый звук. Я ненавидел его. Одна трубка в лампе не светилась уже второй год. Поменять ее у меня не было ни сил, ни желания.
Клянк-клянк!..
Комната освещалась мертвым серебристым светом. От него становилось дурно. Я возвращался в постель и с головой накрывался одеялом, но свет не тушил. Через какое-то время приходила бабушка. Она должна была думать, что у меня все в порядке, и я старался дышать ровно. Чаще всего мне это удавалось. Постояв немного возле моей постели, бабушка тушила свет.
Газ в лампе еще долго светился. Я физически чувствовал его свечение, хотя был укрыт с головой. Ступая на цыпочках, бабушка выходила из моей комнаты.
Начиналась ночь…
Моя пишущая машинка сломалась. Однажды утром безо всякой видимой причины она перестала работать. Умерла и сразу стала неприглядной и лишней. Мне не захотелось ее чинить. С некоторого времени на моем письменном столе вся семья приспособилась готовить себе бутерброды, благо холодильник стоял рядом. Кругом на яркой зелени сукна валялись неубранные крошки. Они сохли и колюче скрипели под руками. Что было мерзко до противного.
И еще я был болен.
В мою болезнь не верили даже врачи. Внешне, кроме черных кругов под глазами, она никак не проявлялась. Когда я заговаривал о них c врачами-мужчинами, мне игриво подмигивали. О том, как к ним относились женщины, я уже писал.
Мне шел двадцать третий год.
В самую обычную ночь в конце февраля, когда за окном нудно лил дождь, все и произошло…
Он вышел из угла комнаты и присел на край моей кровати. Он не поздоровался. Не представился. Просто заговорил со мной, как со старым знакомым. Его амикошонство меня почему-то успокоило. Я выполз из-под одеяла и, упершись головой в резную кроватную спинку, сел на подушку. Глянул в окно. Оно было черным. Во рту у меня появился сладковатый вкус крови.
Но и это меня не напугало, я слушал.
– Я долго не знал, что мне делать с вашим чудным самомнением… – между тем неторопливо говорил он. – Каждый твой предшественник был одержим им. Раньше я никак не мог решить, что же мне с ним делать. Но потом привык. Можешь называть меня, ежели угодно, Племянник. Пусть тебе кажется, что ты сам меня придумал! Так считать – твое право. Ты ведь сейчас думаешь, что я всего лишь плод твоего болезненного воображения…
Он был прав: я думал именно так.
– Болезнь – лишь предлог! – поучающе продолжил он. – Причина – совсем, совсем другая… – тут назвавшийся Племянником замолк. Его молчание не тяготило меня, оно давало возможность думать.
– Причина другая… – задумчиво повторил он. – Разговор бы у нас состоялся все равно. Рано или поздно. Болезнь только приблизила его. Ты очень рано открыл в себе страх, обычно он приходит ближе к старости. Когда, чаще всего, уже поздно. Ибо страх перед неведомым, что стоит за смертью, порождает веру. Ты уже сделал первый шаг. Я могу говорить с тобой. При моем появлении ты не перевернулся на другой бок и не заснул, не щипал себя за руку, не зажег свет. Ты уже ждал меня!..
И снова наступило молчание. Я смог подумать о вере. Сама по себе пришла мысль, что вера – первонеобходимое человеческое чувство. И ничто так не карается после жизни, как неприобретение ее или же утрата…