От повседневных репетиций на сцене Терек окончательно зазнался и уже не желал выносить на себе никакой другой тяжести, кроме самого Арсентия. А в тот день, кроме всего, ему, в буквальном смысле слова, вожжа попала под хвост. Мышкин, вообразив себя изрядным кавалеристом, принялся седлать Терека собственноручно. Потом имел неосторожность еще и сесть на него… «Лошадь Пржевальского» вспомнил о своей гордой породе и тряхнул стариной.
Вследствие чего Мышкин упал!
Поднимали его всем театром. Даже гардеробщик впервые за долгие годы своей беспорочной службы покинул в рабочее время вверенные ему вешалки. Но с них, к счастью, ничего не украли. Так что Никита Абрамович Рабинянц в тот раз отделался легким испугом.
А вот Мышкин – упал!
Такие вот дела творились год назад, а именно, в пятницу тринадцатого в помещении «Театра на Стремянке». С тех пор вслед за лихими гарцующими и стреляющими в воздух всадниками въезжала запряженная смирной белой кобылой тачанка, в которой, задумчиво опершись на пулемет, сидел Мышкин – Гамлет.
А в тот день, год назад, спектакля не было. Отменили спектакль начисто. Ввиду болезни актера. Лошадь Пржевальского раз и навсегда отказался возить на себе Ивана Борисовича.
Мышкин не возражал. Он играл Гамлета.
Арсентий не любил кино. Страстно, до самозабвения. Пожалуй, даже больше, чем автомобили. Но следует открыть страшную тайну: он завидовал. Так же страстно и самозабвенно. Хотя в своих беседах о кино иначе, как халтурой, он его не называл. А еще «штучками» он его называл. Но в душе – завидовал… «Гамлет» на кинопленке для его самолюбия стал незаживающей язвой. Стоило упомянуть при нем о недавно вышедшем фильме, как он тут же начинал негодовать и скорбеть! Он негодовал за Шекспира и скорбел над ним же.
– «Быть или не быть? Вот в чем вопрос…» – Арсентий принимал соответствующую позу. – Почти весь монолог спиной к зрителю. Он, изволите ли видеть, по лестнице поднимается. Да плевать мне на их киноштучки-дрючки! Мне лицо важно видеть, глаза!.. Где истинное страдание? В спине?!
Все безоговорочно соглашались с ним. Но Арсентий еще долго не мог успокоиться.
– «Умереть, уснуть… Уснуть и видеть сны, быть может?» – с выражением цитировал он великого англичанина, хотя в фильме весь монолог произносится совсем в другом переводе. – И всё спиной, на лестнице! Уму не постижимо! На лестнице, на лестнице… – все чаще повторял он и задумывался.
И надо признаться, что идея с лестницей с каждым днем все сильнее западала ему в душу. Так что к моменту премьеры Гамлет известнейший монолог, который всегда с особенным нетерпением ожидает зал, читал, медленно поднимаясь по лестнице. Лестница была веревочная и заканчивалась она на той самой бронзово-хрустальной люстре в центре зала, о которой уже говорилось выше.
– Публика должна участвовать в спектакле! – любил повторять Пржевальский. – Зрителей необходимо окунуть в самую гущу событий. Зал – Эльсинор! Фойе – крепостные стены, гардероб – сторожевая башня!.. Мой учитель говорил: «Театр начинается с вешалки!»…
Никита Абрамович Рабинянц отныне в дни «Гамлета» сидел в сторожевой башне, над которой по-прежнему висело шекспировское изречение по поводу мира и театра, и рыцарские латы ничуть не нарушали его философического покоя. Он привык принимать одежду и выдавать номерки, выдавать бинокли и принимать двугривенные, а что было в тот момент надето на нем самом – не играло в его жизни абсолютно никакой роли.
Зал находился в самом центре событий. Сцена была забыта. Играли на ней неохотно, все время норовили вернуться назад в зал. Там актеры чувствовали себя, как в метро, среди своих.
Гамлет, как сомнамбула, брел по проходу: покачиваясь, скрестив руки на груди. Вслед за ним, как будто магнитом притянутые, поворачивались лица зрителей, их взгляды скрещивались на нем подобно прожекторам противовоздушной обороны на вражеском бомбардировщике.
Гамлет-Мышкин притягивал их к себе и вел за собой вверх по веревочным ступеням. И когда уже на изрядной высоте он срывающимся голосом произносил: «Заносчивость властей и оскорбленья, чинимые безропотной заслуге, когда б он сам мог дать себе расчет простым кинжалом?» – публика на неимоверной этой паузе расчищала место под ним, опасаясь быть придавленной мускулистым телом Датского Принца…
Иван Борисович гордился достигнутым эффектом. Во время его монолога публика по мере сил принимала участие в спектакле. Конец монолога: «Офелия, в твоих молитвах, нимфа, да вспомнятся мои грехи…» – он произносил уже с люстры.
Билеты на «Гамлета» была раскуплены до конца сезона
Глава 3. Первый звонок
Ко времени, когда начались все описываемые далее события, уже многие стали замечать и в самом театре да и вокруг него некоторые загадочные странности. И не то чтобы какие-то необычные случаи, ибо таковые и раньше происходили почти ежедневно, но так, что-то неясное в атмосфере, нечто инородное в привычной среде, как вирус, поднимающий температуру организма.
Что это было?
Вряд ли кто-нибудь сейчас может ответить…
Вне видимых причин проистекали социальные взрывы, колеблющиеся по силе от одиночного голодания до массового мистицизма. Они сметали все на своем пути, увлекая поголовно всю труппу в самые невероятные, состоящие в прямом противоречии друг с другом идеи и верования.
Слухи один неожиданнее другого разносились по городу, выводя из равновесия на весь рабочий день служащих государственных учреждений разной степени важности, мясников и парикмахеров, таксистов и продавщиц парфюмерных магазинов, а также сохранившихся еще кое-где домашних хозяек.
И в тот же день, не успев быть проверенными, на всех видах междугороднего транспорта они растекались во все концы нашей необъятной родины.
Страна в то знаменательное время готовилась к Великому Юбилею: перевыполняла пятилетний план, вставала на предпраздничные вахты, экономила сырье и электроэнергию, вела битву за урожай – и слухи, доходившие во все ее концы, настолько распаляли воображение аборигенов, что и грядущий Юбилей кое-кем из самых рьяных начинал ставиться под сомнение.
Так ли он, дескать, велик, как об этом твердят нам без малого вот уже пятьдесят лет?!
По ночам сомневающиеся включали радиоприемники и, меж эфирных скрипов и свистов вылавливая различные чуждые нам голоса, искали подтверждение очередному дошедшему из центра вздорному слуху, правдоподобие которого было обратно пропорционально квадрату расстояния от Москвы. Искали и, конечно же, находили.
А между тем кое-что было правдой!
И правдой настолько неожиданной, что некоторых особенно неспокойных поборников ее уже некоторое, довольно продолжительное время держали изолированно от общества, для которого они так рьяно норовили стать Мессией. Что уже неоднократно через центральную прессу одобряли как трудящиеся столицы, так и остальных регионов страны.
Пресса вообще в то время стала необычайно активна. Еженедельно она полным составом своих редакций вступала в борьбу с очередным психозом, еще более накаляя атмосферу страха выступлениями докторов различных наук. Оторванные от своих пробирок и синхрофазотронов, озверевшие доктора опровергали все происходящее с таким остервенением, что невольно крепла окончательная уверенность в реальности самых невероятных событий.
А события между тем не заставляли себя ждать…
Они происходили своим чередом, будоража воображение всего коллектива «Театра на Стремянке» до такой степени, что ведущие театральные критики начали отмечать признаки гениальности даже у ранее весьма посредственных актеров.
К этому времени театр уже достиг апогея своей славы, и каждый причастный к нему, естественно, старался отличиться, то есть завести себе некую экстравагантную черту, по которой не было бы уже никакой возможности, не дай Бог, спутать его с кем-нибудь другим.
Арсентий, как я говорил ранее, ездил в театр на лошади. Мышкин, хотя и ходил пешком, в последнее время он жил за углом от театра, но при ходьбе опирался на толстую суковатую палку, которую не так давно подобрал в подмосковном лесу и, покрыв лаком, пустил в дело. И надо же, ее буквально через неделю знала вся культурная Москва. Поклонницы специально приходили в гардероб ВТО полюбоваться ею, пока Иван Борисович обедал в ресторане.