* * * Под крылом твоим тайные пути. Ты лети, как дым, птица, ты лети! Пусть ведет тебя древняя стезя. Это ты лети — мне лететь нельзя. Жизнь у нас одна, ты в ней и лети. Ну а я пока буду взаперти. Сквозь трамвайный гул не прорвется тишь. Мне бы только знать, верить, что летишь! По твоим лугам, по равнинам вод то трава цветет, то пурга метет. Там и мой отец под стальной звездой, там и я всегда буду молодой. И оттуда в жизнь веселей смотреть. Как любила я, все, что будет впредь! Как я в гору шла, тяжело несла, никому ни в чем не хотела зла. Птица, унеси к дальней стороне не людскую молвь — правду обо мне. И у той горы, у могильных плит до другой поры правда пусть молчит. Марийский певец И терпенью приходит конец. Я тебе благодарна заране, неизвестный марийский певец, отказавшийся петь в ресторане. Смотрит в окна осколок зари, все охрипли от водки и лени. Выйди вон и один покури под кустом первобытной сирени! Вымирает твой древний народ, разлагается, тлеет и тает, а сирень неизменно растет и в положенный срок расцветает. И все так же природа сильна даже в малом, последнем остатке, и тебя наделила она статью воина в должном порядке. Брат, ты вышел из этих дверей — и почувствовал силу за дверью. Обратися же в сойку скорей по природе твоей, по поверью! Ты летишь, и тебе нипочем, ты крылом задеваешь за ветки по лесам, где над каждым ручьем жили вольные, смелые предки. И гудела в кустах тетива, недоступна для чуждого глаза. Никого не сгубила молва, никого не сгубила зараза. Так мы жили без нефти и газа! Ты лети, ты неси свою весть, спой, как можешь, как сердце велело. Ты летишь – тебе некуда сесть: все обуглилось, все погорело. И на твой бессознательный клик, на беззвучный твой шелест крылатый выйдет малый и выйдет старик с допотопным дубьем и лопатой. Вот стоит твоя нищая рать, не видавшая белого свету. А другой не удастся собрать, и надеяться надо на эту. Литбригада
Памяти комиссара А. Барсукова В белый июнь, в холода, там, где мы лета не ждем, мчалась машина тогда вровень с травой и дождем. И половодьем воды лето тебя обтекло. Белые бились цветы вместе с водой о стекло. В белый июнь, на ходу, там, на родной стороне, если я песню найду — будет она о войне. Вдоль скоростного шоссе, оборотясь на закат, дремлют руины в росе, мертвые нивы лежат. Тихо выходит из нор бледный, усталый народ. Наш необученный хор песню нестройно поет. Дети советской судьбы, мы приучились опять ставить коней на дыбы и из окопов стрелять. Видишь, деревни горят, бьют по тебе наповал. Наш одинокий отряд скорость ненужную взял. Бросит и в холод, и в жар, только назад не гляди! И почему Комиссар вечно сидел впереди? Ныне и в холод, и в зной над запустеньем полей все ты летишь над землей в скорбной машине твоей. Сникла товарищей рать, но не тебе тяжело: счастлив ты нынче не знать, сколько их в Думу прошло. Вниз не смотри на страну. В стане родных и чужих пусть ощутят глубину, силу ошибок своих. Там, где проносишься ты — там уже стало светло. Белые бьются цветы вместе с водой о стекло. Трамвай Живаго В тридцать лет мы не знаем, когда мы умрем, нам не стыдно слоняться без дела. И в зените над городом, над пустырем неподвижное солнце висело. Поднебесное облачко бросило тень — и опять безмятежна природа. Как медлительно, сладостно тянется день, весь июль девяностого года! Будут август, октябрь. И уже не шутя, с удивленьем, с восторгом, с тоскою ты насмотришься туч, дорогое дитя, ты увидишь еще не такое! Твой зенит приходился на самый канун, ты обратно не сможешь вернуться — лирик, физик, философ, мятежный вещун, жертва русских своих революций. И уже погрузились в глубокий склероз ураганные черные годы. И не все ли равно, кто в осколки разнес недопитую чашу свободы! Ты пройдешь, и тебя не узнают в лицо, ты и сам никого не узнаешь. Как во сне, обручальное наше кольцо на мешок овощей поменяешь. Донным илом покрыты колонны и львы, перепрели перо и бумага. Ничего не прося, не подняв головы, ты проедешь в трамвае Живаго. Из космических, дальних, нездешних времен звездный свет, не дойдя, замирает. И безмолвно на твой летаргический сон многомудрая вечность взирает. |