Рита потихоньку оттаивала, мягчела, становилась прежней, привычной. С удивлением стала замечать заинтересованные взгляды мужчин, которых как раз и подкупало абсолютное, с Риткиной стороны, равнодушие к ним. А ее затаенная грусть в глубоких глазах цвета горького шоколада иных просто сводила с ума: так им, сильным, хотелось защитить ее, слабую, хрупкую, нежную, согреть хотелось. Желательно в объятьях…
Желающих «объять» было немало. Да и не удивительно, Маргоша по природе своей – открытый, добрый, немножко наивный и очень искренний, солнечный человечек, легко идущий на контакт. Она – неисправимый романтик – уверена, что хорошее, доброе, «пушистое» есть в любом человеке. Ну, или почти в любом. «Ритка, ну нельзя быть такой безоглядно доверчивой! – предостерегала я подругу. – Ты слишком открыта! Так и обидеть могут!»
И точно, всякие встречались типы. Некоторые в ответ на Ритины «археологические раскопки» в них «белого и пушистого» отвечали благосклонностью. Другие – чуточку снисходительно. Относились к ней будто старшие товарищи к наивному, «зеленому», романтически настроенному ученику. Мы, мол, про жизнь всё давно знаем и тебе, так и быть, растолкуем, что и как. На самом деле это она была изначально, по-женски, мудрой, проницательной и, главное, умеющей прощать. Но добродушно позволяла другим ощущать себя умнее и значительнее.
– Маргоша, дорогая, да и бросила бы ты своего «женатика». Ты ж извелась вся!
– Бросить недолго. А ты знаешь, каково это – быть одной?! Вот у тебя Костик есть, мальчишки твои, работа любимая. Мама твоя жива, пусть и в другом городе…
Рита умолкает, задумавшись, мыслями не здесь, где-то очень далеко.
– Я своих родителей, Оль, часто вспоминаю в последнее время, во сне вижу. Вот думаю, ведь всякое было: и выпивал папа, бывало, и женщины его любили, а мама, – ты же помнишь, Оля, маму? Простая, не очень образованная, но какая мудрая женщина! Всё вынесла. И нас четверых подняли с отцом, выучили.
Года не дожил папа до золотой их с мамой свадьбы. Мама потом месяца два проплакала. А ведь намучилась с ним как за время его болезни: он же после инсульта не ходил почти. Так мамуля моя, маленького росточка, худенькая, папу, который, ты знаешь, был под метр девяносто, поднимала, помогала ему двигаться. Ухаживала за ним, жалела. Высохла ведь вся сама, по ночам толком не спала, соскакивала на каждый папин зов.
Досталось ей тогда, бедняжке. А не стало отца, и из нее будто стержень вынули. Недолго прожила после него, так быстро, свечкой, истаяла.
Мне так их не хватает, Оля! – слезы скатываются по щекам подруги.
Она плачет тихо, беззвучно…
Я обнимаю подругу за плечи, глажу по голове…
Успокаивается, плечи под тонким свитером перестают вздрагивать.
Снова закуривает.
– Помнишь, Оль, у Платонова есть рассказ «Третий сын»? Ну, про то, как приезжают хоронить свою мать четыре взрослых ее сына. Они давно не виделись, и их собрал вместе такой вот печальный повод. Рассказывают вполголоса каждый о себе. Иногда даже слышится приглушенный смех – так рады они встрече. Одного из братьев, солиста оперного театра, другие просят спеть тихонечко. И он, стесняясь, негромко поет, спрятавшись под одеяло.
И лишь голоса одного из сыновей, третьего по старшинству, не слышно. Он выходит в комнату, где спит их отец и где на столе стоит гроб с телом их матери. Он долго стоит, глядя в полутьме на мать, маленькую хрупкую женщину, родившую и вырастившую таких богатырей. И… вдруг теряет сознание – от жалости, осознания потери, нестерпимости страдания… Потом все сыновья разбредаются по дому, закуткам двора и каждый выплакивает свою собственную боль. И лишь огонек в окошке освещает темноту ночи и слышатся сдерживаемые рыдания больших и сильных мужчин, которые ощущали себя в тот момент мальчишками…
Знаешь, Оль, я плакала, когда впервые читала этот рассказ. Так мне было жалко их всех – и умершую женщину, и ее мужа, который не знал, как же он будет теперь без нее, и их сыновей. Я – почему-то – представила тогда нас на их месте – себя, маму с папой, моих трех братьев. Тогда мои родители были еще относительно молодыми, да и мне самой было лет 13–14.
Потом, через годы, когда жила уже далеко от дома, я перечитала Платонова. И снова – сильнейшее впечатление. Наверное, потому что я, такая домашняя, привязанная к родным, очень скучала по своим родителям, братьям, своему городку. Да еще и с мужем не ладилось…
А когда не стало одного за другим папы и мамы, я поняла, Оля, про тот огонек в ночи самое главное. Вот пока он нам светит в окне дома, в котором родился, пока нам от него тепло, – ничего не страшно! Потому что близкие, дорогие тебе люди помнят тебя, любят и всегда всё поймут и всё простят…
Рита вздыхает, глубоко затягивается.
– Этот огонек погас, Оля.
Вместе с ним и во мне что-то умерло, какая-то часть меня, связанная с детством. С запахом маминого яблочного пирога – знаешь, какие у мамы были пироги! С долгими разговорами с папой обо всем на свете. Он у меня был замечательный! С непременной елкой в Новый год, с мандаринами, орехами, подарками…
Ритины глаза снова увлажнились от воспоминаний…
А я увидела в ней ту девчонку из давнего прошлого – хрупкую, большеглазую, с косой до пояса. Такой я узнала ее много лет назад, когда мы, семнадцатилетние, познакомились на подготовительных курсах в университет. Мы как-то удивительно быстро подружились. Теперь уж и не помню, с чего всё началось. То ли нам домой было по пути, то ли сидели рядом на лекциях. Оказалось, что у нас много общего – во вкусах, в любви к литературе, увлечении искусством. Потом уже увидела и узнала, как тонко и глубоко она может чувствовать, сопереживать. Как бескорыстна. И еще как ранима она в своей открытости, немножко провинциальной доверчивости – от душевной чистоты, неиспорченности.
Позже, следующим летом, Ритка приезжала к нам на дачу. Мы готовились с ней вместе к экзаменам, а мой папа – «дежурный по кухне» – угощал нас легким обедом: салатом из огурцов и огородной зелени и супчиком из испанских бульонных кубиков. Они тогда только еще появились в магазинах и казались этакой диковинкой.
Днем, когда учить спряжения немецких глаголов и перечитывать классиков становилось невмоготу – перед смертью не надышишься! – загорали, лежа на раскладушках. Ели ягоды ирги, называемой в этих местах каринкой.
Вокруг нас суетилась добродушная дородная спаниелиха Динка, норовя лизнуть в нос и украсть огурец с тарелки. Тепло. Пахнет землей и выполотыми сорняками… Красота!..
Потом я поступила в университет, а Ритка в политехнический.
– Маргоша, вот ты такая умница, красивая, добрая, душевная, тактичная. Лучше и не придумать! У меня за тебя, дорогая, душа болит, так хочется, чтобы ты нашла, наконец, своего человека и была счастлива!
– Знаешь, Олюшка, в книжке одной, не помню названия, женщина, в годах уже, немолодая, говорит своей юной симпатичной сотруднице: умная, мол, ты девка, но ду-ура!
Я и не поняла сразу, за что это она так ее «приласкала». А она и объясняет: «Вот ты всем вокруг хочешь показать, какая ты умная, сколько книг читаешь, что искусством увлекаешься, философией. Глупая! Да какому же мужику захочется с тобой соревноваться в уме, дотягиваться до твоего уровня?! Они ж боятся подойти к тебе, хотя все вроде у тебя на месте – и лицо, и фигура, и ножки. Им же не нужна ходячая энциклопедия! Им нужна обыкнове-е-нная женщина – чтобы умела борщи варить да пироги стряпать, детей здоровых чтобы нарожала, выслушать могла, чтобы считала мужа своего самым сильным и умным… А Шопенгауэра и Канта с Монтенем, коль охота будет, они и сами почитают, пока ты на кухне оборону держишь…»
Понимаешь? И у меня, как у той молоденькой сотрудницы, не хватает ума, чтобы казаться глупенькой. Хитрости недостает. Природной гибкости.