Заперев за мальчиком дверь, сняла с него совсем легкую, не по погоде, курточку, заставила надеть свою теплую вязаную кофту, с закатанными рукавами, шерстяные носки поверх его прохудившихся да валенки – пол-то ледяной, и повела на кухню.
Пират все это время вертелся под ногами, терся о них, ждал, пока возьмут на руки.
Стоило мальчику усесться к столу, как кот тут же запрыгнул ему на колени и свернулся уютным калачиком, млея от ласкового «Пиратка», – соскучился.
Мария Гавриловна тем временем кормила Вовку его любимой картошкой со шкварками, малосольными огурчиками, поила чаем с малиновым вареньем.
Вовчик, худенький, с оттопыренными ушами и красными, в цыпках, руками, ел торопясь и обжигаясь.
– Сынок, подавишься же, жуй лучше. Не спеши, никто за тобой не гонится…
Мальчишка вздрогнул, оглянулся на дверь. Даже ложку отложил.
Пират насторожился – неужели прогонят?
– Ешь уже, ешь, горе мое морковное, – и подложила ему на тарелку еще картошки.
Вовчик улыбнулся: «горе морковное». Так мама стала называть его после давней истории, случившейся, когда ему было года четыре. Тогда любитель морковки Вовка забрался за ней в открытый для проветривания подпол, а люк возьми и захлопнись. Пленник покричал-покричал, поревел, попробовал открыть тяжеленный, не по его силенкам, люк, да и заснул, бедолага. Хорошо еще в подполе было не совсем темно – свет просачивался в открытые на лето продушины.
Мария Гавриловна, ушедшая по делам к соседке, думая, что мальчик спит, вернувшись, обыскалась Вовку. Не знала уже, куда бежать. И забыла совсем, «вот глупая баба», про подпол, про люк, не заметила, что оказался он вдруг закрытым. И тут из-под половиц донеслось хрумканье. Это выспавшийся Вовчик грыз… морковку.
Вот и пошло с тех пор: «горе морковное».
От еды мальчишка согрелся. Щеки его чуть порозовели. Черты затравленного зверька в нем постепенно размывались. Он перестал прислушиваться к шуму ветра за окном, глаза и губы заулыбались. Сидел сытый, счастливый, поглаживая своего любимца, которого подобрал года три назад в городе, на улице, умирающего, с одним глазом, жалобно мяукающего, и притащил домой. Нинка, конечно, не разрешила: «Самим жрать нечего, а ты еще и тварь одноглазую притащил. Выбрось сейчас же или домой не пущу!»
Вовчик кота – в ранец и в деревню, к мамке. Знал, уж она-то не прогонит ни его, ни кота.
Не прогнала. Куда деваться – коту выделили плошку, место для туалета – огород. С именем не мудрили – раз глаз один, значит, Пират. Кот не противился – Пират так Пират, лишь бы дома оставили.
Наевшись, Вовчик сонно зазевал, и Мария Гавриловна уложила его спать, оставив расспросы на утро.
Легла и сама, но сон не шел. Ныло сердце. И боль эту, больше уже не физического свойства, привычную, обострявшуюся всякий раз, когда Вовчик вот так, громом среди ясного неба, приезжал к ней, – сердечным каплям было не унять.
«Да что же у нее-то вместо сердца? Господи, и когда же ты вразумишь ее, кукушку? У меня и сил уже нет, и слов она не понимает, видно, в груди ее – каменюка, а в голове – тряпки одни да хахали. Закрутила с этим мужиком, Колькой, от семьи отбивает. А тот – выпить не дурак. Вовчик говорит, когда Колька приходит, и сама с ним пиво заместо воды халкает. И деньги, что давала на курточку да ботинки Вовке, тоже, видать, спустили все на выпивку. И зачем поверила, ведь хотела сама купить, да отговорила Нинка – на базаре, мол, у китайцев дешевле купит.
Как же, купила. А пацан в драных кроссовках ходит да в кацавейке на рыбьем меху. Застудится совсем, заморозки вон каждое утро да ночь…»
Картина, что предстала перед глазами Марии Гавриловны, как Вовчик, весь дрожащий от пронизывающего ветра, стоит на дороге, без денег, конечно, какие у пацана деньги, и голосует, чтобы добраться к ней, своей «мамке», в деревню, за двадцать с лишним километров от города, – была такой явной, зримой, что женщина чуть не задохнулась. От жалости. От боли.
«Господи, береги моего Вовчика! От дурных людей сохрани, вон сколько сейчас всяких маньяков, которые детей… – Мария Гавриловна вспомнила, как смотрела на днях передачу про то, как взрослые мужики, „ироды, нету на них управы“, мальчишек, таких как ее Вовка, обманным путем заманивали да насиловали. И еще кино про это снимали. – Ну, как есть отморозки! Им бы, кроме головы, еще и промеж ног всё отморозило, выродкам. Это как же можно… с мальчонками… Что ж творится-то на свете, баб, что ли, уже не хватает на всех мужиков?…»
Мария Гавриловна разволновалась совсем, какой уж тут сон!
Встала тихонько, чтобы не разбудить Вовчика, пошла на кухню. Пират, примостившийся в ногах мальчика, поднял голову: что, мол, не спится, может, чего надо?
Рукой только махнула: да спи уж, чем ты-то мне поможешь?
Мятный привкус валидола под языком, подогретый сладкий чай – и вроде отпустило маленько.
Сидеть без дела, даже ночью, не могла. Поштопала Вовкины носки, простирнула их да заляпанные грязью спортивные штаны в тазу, и на веревку у печки – к утру высохнут. Завела тесто – «пирожков хоть настряпаю, ведь не ест ничего домашнего. Нинка сроду не любила готовить. Нет бы супа сварить, ведь отправляю ей с Вовкой овощи. Так нет, всё лапшой бомжовской перебиваются или пельменями, когда денег поболе. Вон худющий какой стал – кожа да кости».
Машинально шинковала капусту для начинки, тушила ее, отваривала яйца, а сама всё думала и думала про Вовчика, про Нинку. «В кого ж она такая уродилась – Нинка. И правда – уродилась. Шалавая, с ветром в голове, на старшую, Таню, совсем не похожа. Та, хоть и на группе по зрению, не обозлилась – все, мол, виноватые, что не вижу, все должны… И ведь столько лет в интернате девчонка да по больницам мыкалась. Слава Богу, хоть сколько-то видеть стала. Спасибо докторам! А тех, кто Танюшке прививку не ту поставили в три годика, после которой она стала слепнуть, – что ж, Бог их простит. По неразумению сделали, не со зла.
Когда выросла уже, спросила Таня, как же денег, мол, хватило на лечение, ведь такие операции ого-го какие дорогие. Ну, теперь бы так и осталась слепой – на нищенскую-то пенсию какие уж операции? А тогда их бесплатно делали – и детишкам и взрослым.
Муж Тане хороший попался, тоже инвалид, но видит получше, работает, не пьет, помогает во всем. У них ребятишек двое. Слава Богу, глазки видят хорошо, славные детки. Гостить летом приезжали. Ладно живут, тесновато только – в однокомнатной хрущевке вчетвером. Да еще собака, да мыши какие-то пушистые. Еще и попугай в придачу. Кеша вроде. Ой, чудеса такие, разговаривает Кеша этот. Приедешь к ним, а он: „почем нынче ананасы?“ И где он раньше жил, что его таким деликатесом дорогим кормили? Ну чисто цирк!
А Нинка… Ее отец баловал сильно. Старшая-то не его, дочь, Семена, первого мужа, который за рулем заснул да разбился. Танюшке тогда было всего пять лет. Когда сошлись с Петром, Танечка в первый класс пошла, в интернате жила, в райцентре. На выходные, конечно, домой забирали ее. Она очень стеснительная была, видела-то плохо. А тут еще чужой дядька. Ну и дичилась его. Не грубила – нет, этого, упаси Бог, не было никогда. Просто стеснялась.
Когда Нинка родилась, Петя рад был – первый его ребенок. Да еще и красавица такая, ну прямо маковка! А еще говорят, что дети страшные родятся… Ну, как обычно? Три кило, лицо красное, глазки непонятно какого цвета. А у этой сразу глазищи большие, брови точно нарисованные, тоненькой линией, а волосы почти черные, в завитушках, и кожа смуглая – в отца вся пошла, казачьих кровей.
Вот эта красота, будь она неладна, и сбила с пути девку. Отец потакал всем ее хотелкам, что ни выцыганит доча – все купит. А если что просила сделать – все некогда ей, а отец и не скажет построже, помоги, мол, матери. Зато Танюшка, добрая душа, все старалась подсобить, когда дома бывала. Да только какая помощь от почти незрячей.
Училась Нина через пень-колоду. Вроде и не глупая, память хорошая, но все лень было. Парни ее лет с тринадцати примечать стали – среди подружек выделялась, рано созрела, грудастая, и глаза такие… шальные.