Недаром эмблема нашего времени – это то, что стоит у меня справа от окна и прямо напротив моего дивана, именно застекленный ящик под названием «телевизор»; я его не смотрю. Для огромного большинства моих современников телевизор – все: и театр, и филармония, и книга, и товарищеская беседа, и стадион, – а у меня этот аппарат стоит потому... потому, что должен же стоять в доме телевизор, как плита на кухне, стиральная машина в ванной и хоть какой-нибудь телефон? Не то чтобы я не смотрел его принципиально, а все мне представляется, что таращиться в этот дурацкий застекленный ящик так же, в сущности, неприлично в положении культурного человека, как мочиться в лифте и материться при детворе. Дело даже не в том, что телевидение меня оскорбляет как институт, ибо те шалопаи, которые делают несусветные деньги на своих идиотских викторинах, считают меня черной костью и дураком; дело в том, что мне до боли сердечной ясно: человек изнемог, истощился к началу XXI века и уже не способен к сотворчеству с большим писателем и выдающимся композитором, а подавай ему что-нибудь щадящее, диетическое, не требующее усилий разума и души. Выдумщик Джонатан Свифт, сочинивший четыре фантасмагорических путешествия Гулливера, сам сроду нигде не бывал; великий Бетховен был глух, как тетерев; крестьянин Сютаев взял и выдумал от скуки новую религию; ежели вы человек с воображением, то никакое, самое захватывающее приключение не впрыснет в вашу кровь такую порцию адреналина, как таинственный телефонный звонок или неожиданный звонок в дверь. А нашему бесстрашному современнику нужно угодить в перестрелку, чтобы его пот прошиб, и ни что не дает ему большего эстетического наслаждения, чем разгадывание кроссвордов и сочинский преферанс. То-то литература ему под стать выродилась в юмористику, музыка в уголовный шансон, а философия в поиски национальной идеи, которой нет и не может быть.
Во всем виновата свобода слова. То есть мне кажется, что во всем виновата свобода слова, когда я соображаюсь со следующей закономерностью: страдающие сердечной недостаточностью – народ невероятно жилистый, глухие умеют читать по губам, немые обостренно чувствительны, у слепых сверхъестественно развит слух. Следовательно, человек приобретает уникальные, даже не совсем нормальные способности (вроде поэтического дара) и тем самым возвышается до Творца, только если он как-нибудь ущемлен. Может быть, мы в позапрошлом веке потому и дали миру великую литературу, что в России притесняли писателя, как нигде. Но стоит предоставить народу свободу слова, как почему-то править бал начинают жулики и дураки, которым и сказать-то нечего, но очень хочется, и тогда на смену категорическому императиву является балаган.
Даром нам это превращение не пройдет. Кстати сказать, в последние годы меня донимает страх, что в одно прекрасное утро собственно утро-то не наступит, что в одно прекрасное утро не рассветет...
Справа от телевизора, уже по той стене, где стоит диван, примостилось до странного небольшое, старинное кресло карельской березы, обитое зеленым штофом, – по всей вероятности, люди в начале XIX столетия были куда субтильнее, чем теперь. Когда я сижу в этом кресле, меня посещает одно и то же соображение, общедоступное и даже порядком поднадоевшее, именно я думаю: кто только ни сидел в этом кресле за двести лет – и тоненькие барышни, знавшие всего Жуковского наизусть, и кавалергарды в щегольских мундирах, спорившие за шампанским об основных ипостасях мирового духа, и бомбисты из разночинцев, бредившие Писаревым, и содержанки, и товарищи министров, и дознаватели, и армейские писаря. Но вот какая вещь: сколько б ни были субтильны кавалергарды в щегольских мундирах, спорившие за шампанским об основных ипостасях мирового духа, а им и в подметки не годятся спорщики наших дней. Ведь они по каким поводам нынче пререкаются: кому первому стрелять, сколько стоит бутылка водки в Хельсинки, где пар круче – в Виноградных банях или же в Сандунах.
Этот упадок представляется мне настолько многозначительным и чреватым, что не далее как вчера я принялся за рассказ под названием «Преферанс». Мне пришло в голову мысленно отправиться в будущее и по возможности проследить, во что необходимо должны будут вылиться превращения средневзятого русского человека: максимум в болвана, минимум в простака. Я даже соответствующий замыслу эпиграф прибрал (случай для меня исключительный) и пошло́:
«Верить в черта и тем более видеть черта – в высочайшей мере неприлично для образованного человека нашего времени».
Д. Мережковский.
«Настоящие преферансисты почти не разговаривают за игрой. Они предельно сосредоточены, поскольку нервничают во время «торговли», вычисляют прикуп, обмозговывают комбинации, соизмеряют азарт с расчетом – словом, за исключением собственно преферанса, им бывает ни до чего.
Не то любитель из интеллигентов, который привержен этой старой русской забаве не столько потому, что за ней можно забыться, дать полировку крови, поправить свое материальное положение, сколько потому, что еще можно поговорить. К их числу и относятся учитель физики Савва Казачков, ответственный секретарь одного ведомственного журнала Иван Зажигайло и владелец фотоателье Володя Иогансон. По субботам, поздним вечером, они запираются в ателье у Володи, играют в «сочинку», разговаривают, пьют чай с ромом, пока в шестом часу утра не начинают пускать в метро.
Для субботнего преферанса всегда загодя покупается новая колода, которую одним движением, с шиком, умеет распаковать Володя Иогансон. После этого он изымает из обращения шестерки, тщательно тасует карты, дает подрезать одному из приятелей и сдает. Засвистит старинный чайник в импровизированной кухонке, Савва Казачков откупорит бутылку рома, Ваня Зажи-гайло прикурит трубку и сделает значительное лицо. На столе – чайные приборы, блюдце с лимоном, порезанным тонко-тонко, «пулька», отпечатанная типографским способом, которая продается даже в аптеках, массивная пепельница, три древних карандаша. Всё, как бывало и пятьдесят, и сто лет тому назад, когда еще сидели при электрическом освещении и курили злой «Беломорканал».
– Скажу «раз», – начнет Савва Казачков, зашевелит губами и трижды дернет головой в направлении потолка.
Тут пойдет «торговля», которая, пожалуй, и минуты времени не займет; в конце концов Казачков назначит семерную игру в бубнах, а Иогансон с Зажигайло завистуют напополам.
– Я позавчера ходил париться в Сандуны, – заведет Зажигайло сразу после того, как зайдет под Казачкова с обязательного «семака». – Ну, что вам сказать: парок так себе, хотя при мне парилку чистили раза два.
– Я тебе тысячу раз повторял, – вступит Володя Иогансон, – париться нужно ходить в Виноградные бани, по вторникам, в восемь часов утра!
Вдруг Зажигайло скажет:
– Был такой писатель Лермонтов, женоненавистник и дуэлянт. И написал этот Лермонтов незаконченный рассказ «Штосс». Там у него некто Лунгин каждую среду играет в карты с загадочным старичком по фамилии Штосс. Играют они в квартире № 27, в доме, принадлежащем этому самому Штоссу, в Столярном переулке у Кокушкина моста. И Лунгин каждый раз проигрывает, так что вскоре он уже начал вещички распродавать...
Казачков справился:
– Ну и что?
– Да, собственно, ничего. То есть по-своему интересно, кто он на самом деле был, этот везучий Штосс?
– Неужели ты не догадался?! – сказал черт и присел на свободный стул; он каждую субботу появлялся в фотоателье Володи Иогансона, садился за «болвана» и сразу вмешивался в приятельский разговор...»
На этом месте я вынужден был прерваться, так как мне на ум пришла одна значительная мысль, которую следовало хорошенько обмозговать. Мне вдруг подумалось, что в начале III тысячелетия новой эры Бог окончательно оставил человечество, потому что замысел был не тот. Создатель запланировал одно, а к началу III тысячелетия стало ясно, что вышло совсем другое, именно возобладало существо примитивное, самодостаточное, инстинктивно-деятельное, как пчела. И главное, оно боится не того, чего следует бояться, или не боится решительно ничего. Однако же нам известно, что уголовный преступник – это такой порченый индивидуум, которому бояться нечем, из чего мы делаем следующее заключение: как только кончаются страхи, кончается человек. Ведь мы, последние русаки, всего боимся: боимся впасть в грех, сделать ближнему больно, неосторожного слова, уголовников, перелома шейки бедра, потенциальных обидчиков, неожиданных звонков в дверь, пристрастного следствия и неправедного суда. Стало быть, мы обязательно вымрем, потому что в силу двадцати двух причин не способны выжить в среде, благоприятствующей ограниченному и самодовольному существу. Мы необходимо должны будем исчезнуть как цивилизация, потому что мы генетически чужие в этом мире малограмотных и простодушных, потому что мы никогда не впишемся в систему, где доминирует животный труд, низменные потребности и жлобы.