Вроде бы ничего особенного, привычная среднерусская картина, но мне почему-то всегда приходило на мысль: только по-настоящему и живешь, что в эти минуты душевной сосредоточенности и покоя, когда ощущаешь свою бытийность вполне, как-то подробно и в качестве феномена вселенского значения, физически чувствуя при этом общность с Подателем жизни, и разума, и любовности, и всего сущего на Земле. В прочие же минуты дня, когда ты действуешь и передвигаешься, – это только так считается, что живешь.
Уже лет десять меня преследует ощущение чужеродности во времени, как если бы я вдруг очутился среди сарматов накануне Великого переселения народов, или пусть даже в Тамбове в пору регентства Анны Леопольдовны, когда еще мой прапрадед с моей прапрабабкой не родились.
Это тяжелое, сиротливое ощущение поднимается во мне с новой силой, если на глаза попадется модель биплана «Поликарпов-2», которую я самолично склеил из бумаги и подвесил на леске к оконному карнизу в память об отце, умершем четыре года тому назад. Вообще мой батюшка в конце тридцатых годов служил в авиации стратегического назначения, но как-то угодил в штрафной батальон за то, что сделал петлю Нестерова на тяжелом бомбардировщике, и хотя фокус обошелся без последствий, его засадили на много лет. Даже в сорок первом году он сидел, и в сорок втором сидел, а в сорок третьем его помиловали и отправили воевать. Так вот как раз на ПО-2 он до самой победы и воевал.
Мой отец вышел в отставку в начале 50-х годов в чине капитана, и я еще помню запах его мундира, от которого всегда веяло одеколоном «Шипр», авиационным бензином и табаком. С этим смешанным запахом у меня до сих пор связывается понятие о русском офицерстве, то есть об отваге, граничащей с бесшабашностью, о чести, отдающей в помешательство, и о мужестве самого благородного свойства, навевающем то соображение, что если что проходит, то прочно и навсегда.
Взять хотя бы мое детство: как сладко нам мечталось о высоком! как мы стеснялись нечистых мыслей и низменных поползновений! как ужасались не то что матерной брани, а даже неприличным словам, вроде глагола «нафунять» или существительного «портки»... Так и вижу себя рука об руку с моей подружкой Соней Воскресенской, прогуливающегося по нашей 1-й Красноказарменной улице; Соня в высоких ботиках, шерстяных чулках, голубом плащике, привезенном отцом из Венгрии, и газовой косынке, я – в куцем пальтишке, штанах по колено, хлопчатобумажных чулках и в ботинках с галошами, которых я почему-то стеснялся и по возможности не носил. Соня пересказывает мне приключения Робинзона Крузо, я ей повествую о том, какие совершу гуманистические подвиги, когда стану большим, и вдруг мы видим, как в подворотне спариваются две собачки, высунув языки. Больше мы с Соней никогда не встречались, поскольку нам обоим было непереносимо стыдно, точно это не собачки, а мы сами сделали пакость, на которую в принципе не способен благовоспитанный человек.
Всего-навсего одно поколение сменилось, а такое ощущение, будто в ходе эволюции рода людского нежданно-негаданно совершился грандиозный переворот. Давно не наблюдается этого равнения на возвышенное, и понятие о чести представляется нынешним пережитком далекого прошлого, как дуэльный кодекс и паровоз.
Кстати, о чести; с год тому назад я принялся за рассказ, который нужно было на пробу предварить увертюрой публицистического характера, и вот во что вылился этот эксперимент...
«То, что со временем отмирают общественные институции, нормы, идеи, обычаи, – это так же естественно, как изменения климата и конфигурации материков, как то, что динозавры вымерли и место мамонта занял слон. Но слова-то почему исчезают из обращения, да еще так прочно исчезают, как если бы их не было никогда? Добро бы им выходила достойная замена, как в случае с «семо и овамо», которое заместило не такое колоритное «тут и там», но что нам заменит грозное слово «честь»? Ничто не заменит, и оттого решительно непонятно, с какой стати, зачем и почему уходят из языка, казалось бы, незыблемые слова...
Замечательно, что в России понятие «честь» гораздо моложе слова; само по себе оно возникло в баснословные времена, поначалу обличало благородство происхождения, и это прямо загадка, отчего оно после наполнилось современным смыслом, так как испокон веков у нас отношения между пахарем и помещиком, помещиком и государством, государством и Богом – были отношения раба и хозяина, и вроде бы неоткуда было взяться этой монаде – честь.
На практике же оказалось, что стоило государю Петру I ввести в обиход треугольные шляпы, как сразу образовалось целое сословие людей, которые до последнего издыхания верны своему долгу, аккуратно возвращают долги, не отступают от коренных убеждений даже под пыткой, не жульничают, не интригуют, боготворят женщину и доброе имя ставят превыше житейских благ. Происхождение этого нового качества еще потому трудно уразуметь, что у нас были аристократы, мухлевавшие за ломберными столами, и простолюдины, которые за нечто, определяемое Шекспиром как «слова, слова, слова», запросто поднимались на эшафот. Тем не менее правила чести были абсолютом по преимуществу для дворянства и приказали долго жить вскоре после того, как русский нобилитет раскассировали как класс.
Надо быть реалистом: слово «честь» вышло из употребления и, судя по всему, его возродить нельзя. Ничего удивительного в этом нет, и даже было бы удивительно, если бы дело сложилось как-то иначе, поскольку Октябрьская революция, гражданская война и несчастное социалистическое строительство, 37-й год, Великая Отечественная война и неустанная работа большевиков по запугиванию населения повыбили столько идеалистов, что их воспроизводство уже невозможно, что человек чести утрачен безвозвратно, как стеллерова корова и европейский единорог. Жалкие остатки этой этносоции в наше время добивает новая буржуазия, норовящая перекупить перья, умы, кисти и голоса, которые по инерции отстаивают ту наивную позицию, что-де рубль – это еще не все.
Таким образом, русская государственность обречена, так как слаженную работу этого механизма обеспечивает именно слово «честь», смыкающееся с понятиями «благо отечества» и «табу». Казалось бы, всего-навсего слово, эфир, колебание воздуха, а вышло оно из употребления, и вот уже каждый второй министр – вор, чиновничество мздоимствует, как зубы по утрам чистят, генералы продают вооружение противнику, в милиции полно уголовников и законодатели дубасят друг друга по головам.
Что понятие о чести так же насущно для общества, как для организмов насущен кислород, скоро станет ясно даже гегемону в образе пошлого дурака. Тогда он, конечно, учредит какой-то паллиатив, поскольку даже не всякая коммерческая сделка возможна без честного отношения к делу, но это будет уже не то...»
Засим и закончился этот эксперимент, так как вдруг зазвонил мой старенький телефон. Кто-то долго молчал в трубку, и я подумал, что на меня готовится покушение и злоумышленники выясняют мой распорядок дня. Но вообще мне редко что мешает развивать отвлеченные соображения, если, разумеется, не думать о том, что в подвале заложена взрывчатка, в любой момент может заглянуть в окошко постороннее лицо и шальной самолет того и гляди разнесет мой 22-й этаж.
Например, ревизуя взглядом модель биплана «Поликарпов-2» и солонку из бересты, я беспрепятственно размышляю на тот предмет, что русский народ недаром вымирает, а, видимо, такая его историческая судьба. И римляне вымерли, и хазары, и мы, долго ли, коротко ли, исчезнем с политической карты мира, на что имеется немало признаков и причин. Римляне закоснели в пороках, и мы никогда не знали морали (в том смысле, что украсть пару досок или покалечить жену за встречные слова – это у нас нормально), и древние греки выродились физически, и наши солдатики больше похожи на второгодников, и викинги так пали духом, что давно превратились в безобидных социал-демократов, и мы до того оскудели душой, что даем взаймы под проценты и читаем нашим детям англосаксонскую чепуху.