– Я же не гений.
Он задумался. Мозаика не желала складываться, камешки не состыковывались, лежали вкривь и вкось, и откровения помощника режиссера (главного – с некоторых пор) еще больше все запутывали.
– И тем не менее вы решили доснять фильм…
– Решил, – подтвердил Мохов. – Я все поставил на кон. Тут уж одно из двух: пан или пропал.
– «Не хочу больше врать», – медленно проговорил Борис. – «Не хочу делать то, что откровенно плохо». Насчет второго – понятно, но как быть с первым? Почему «врать»?
Мохов пожал плечами.
– Ни малейшего представления. А почему вы спросили?
– Слишком странный контекст. Если Глеб не желал больше врать, значит, врал до этого. Что его заставляло? Кто мог принудить? Глеб никого не разоблачал, он просто снимал историческую картину (притчу – однако прямо никого не задевающую). Не понимаю.
Я не понимал. Но чем больше воспоминания заполняли мои мысли (будто оживал семейный альбом: вот мы с Глебом на лыжах, посреди заснеженного леса, хохочущие над чем-то, для непосвященных абсолютно не смешным, вот он приехал со съемок «Касания падшего ангела», а вот он где-то в Сибири, бородатый и дремучий, с трубкой в зубах – подарок знатного эвенка… А это уже мы втроем – Глеб, мама и я, на вокзале, перед дальней дорогой, тем почему-то ярче высвечивалась в мозгу догадка: а ведь брат действительно боялся кого-то (или чего-то)! Серебряный наконечник стрелы, всадники на пустынном шоссе и визит к экстрасенсу, навязчивая идея, погружение глубоко внутрь себя, как в черную бездну, внезапное пробуждение, и – гонка, гонка, бесконечные круги по ненавистному стадиону, откуда не вырваться…
«Он будто уходит куда-то. Сидит, уставившись в одну точку, ничего не слышит, никого не узнает. И вдруг – вспышка! И начинается беготня…» – высказывание Якова Вайнцмана. «Вам приходилось видеть картины Моне? – Мохов. – Временами они раздражают…» «Что меня поражает – это способность Уединять несоединимое», – Машенька Куггель. В разных вариациях, но все они говорили об одном и том же.
– Между прочим, наш с Глебом разговор в просмотровом зале слышал Миша Закрайский, – сообщил Александр Михайлович. – Уж не знаю, как он там оказался. Должно быть, сбежал с уроков.
– Вот как? Он знал, что больше не играет в фильме?
– Выходит, так.
– Кто вам сказал?
– Его видел вахтер на входе. Юрий Алексеевич, мы зовем его Гагариным. Из-за имени-отчества и еще потому, что, как примет вечернюю дозу, начинает рассказывать, как провожал в полет космонавтов (служил в молодости где-то под Байконуром).
– Да, это новость. А в котором часу Миша ушел со студии, ваш Гагарин не запомнил?
– Нет, я уже интересовался. Они с нашей техничкой гоняли чаи с вареньем.
Снег на улице показался Мише черным. Волосы вспотели под вязаной шапочкой, и противно хлюпало в зимних кроссовках. В носу, кажется, тоже. Не помня себя, он проскочил длинный коридор и толкнул стеклянную дверь. Дедушка-вахтер даже не повернул головы, все прихлебывал свой дурацкий чай из блюдца. И бабулька рядом с ним тоже была на редкость дурацкого вида – закутанная в какой-то бесцветный платок, в старом дешевом пальто, в каких щеголяют детишки из детдома. Миша с неприязнью подумал, что она, наверное, шарит по помойкам в свободное от ударного труда время. Сейчас полно таких, они даже и не прячутся, а наоборот, выставляются напоказ: смотрите, мол, до чего нас довели…
На очищенном от снега пятачке стояли режиссерские «Жигули». Миша приостановился, размышляя, не нацарапать ли на дверце что-нибудь лаконичное и прощальное (типа «мудак»). Ладно, живи. Ему хотелось поскорее уйти с территории студии. А выйдя с нее и очутившись на автобусной остановке, он сел на сырую лавочку и нахохлился, обхватив озябшими руками портфель. Куда спешить? Кому он теперь нужен? Домой не хотелось: начнутся ахи и вздохи, как же так, родной сыночек (внучек), может быть, ты что-то там не так сыграл? Может быть, можно как-то исправить? В школу – того хуже. Он представил на миг ухмылочки на лицах одноклассников и голосок Маврикиевны: «Закрайский, раз уж ты больше не звезда экрана, будь добр, постриги свои космы. С такими волосами только…»
Он доехал до центра города. Район здесь был шумный, бестолково суетливый и какой-то тусклый, будто квартира после дня рождения хозяина: воздушные шарики спущены и валяются на полу, торт съеден, подарки свалены в кучу и совершенно не радуют. Кончилась сказка.
Прохожие, нагруженные сумками, толкали его, стоявшего посреди тротуара, шипели и проносились дальше, как тяжелые самосвалы. Лишь какая-то девушка в короткой шубке тронула локтем, своего спутника и сказала:
– Смотри, какой красивый мальчик. Ему бы в кино сниматься, правда?
У Миши защипало в глазах. Прямо перед ним на металлической конструкции, напоминавшей башенный кран, висел огромный, с автобус, рекламный щит…
Посреди широкого заснеженного поля могучий боевой конь встал на дыбы, закусив удила, и всадник в отливающем медью шлеме с забралом торжествующе поднял копье с блестевшим на солнце широким наконечником. Черный меховой плащ взвился за плечами, словно огромные крылья, и, казалось, сейчас раздастся над полем громкий боевой клич, в котором торжество в предвкушении битвы, и радость, и гимн богине Смерти – той, что притаилась на острие копья.
Ниже и наискосок летела золотая надпись: «Коммерческий банк „Русич“. Мы всегда в седле!»
Это был кадр из того самого фильма.
Возле тротуара стояла «Лада» красивого серо-стального цвета, и какой-то элегантный мужчина в светло-коричневой дубленке протирал замшевой тряпочкой лобовое стекло. Внутри салона, на зеркальце, болтался забавный мышонок с глазами-пуговками и длинным носом. Миша нагнулся, скатал снежок и с силой запустил им прямо в середину стекла – туда, где висела игрушка. Хлоп! Взорвался белый фейерверк, хозяин «Лады» отпрянул, озираясь, и узрел мальчика. Тот и не думал удирать – просто стоял и спокойно смотрел, как к нему тянется рука в замшевой перчатке. Вот рука дотянулась до мальчика и тряхнула его так, что он едва не вылетел из своей курточки.
– Ты что! – заорал мужчина. – Ты зачем?!
Но Миша уже не слышал. Слезы будто сами собой потекли из глаз, делая весь мир расплывчатым и странно изогнутым, точно в кривом зеркале. Он по-прежнему смотрел мимо машины и ее хозяина, туда, где был всадник посреди снежного поля (Белозерский князь Олег, сын Йаланда Вепря – но не Александр Игнатов, игравший его, а дублер, спортсмен-конник). Мужчина в дубленке смотрел на мальчика, и гнев в его лице постепенно исчезал, уступая место некоторой озадаченности.
– Тебя хоть как звать-то? – неуверенно спросил он.
– Некрасом, – почему-то ответил Миша.
– Некрасом? Редкое нынче имя. Даже уникальное.
– Вообще-то я Миша. А Некрас…
– Вроде прозвища, да? Мальчик дернул уголком рта.
– А что же ты, Миша-Некрас, не в школе? Удрал с уроков?
– С киностудии.
Мужчина посмотрел внимательнее.
– А ты, часом, не сочиняешь?
Миша молча вынул из кармана пропуск на съемочную площадку. Мужчина присвистнул, повертел пропуск в руках, словно не веря, и протянул владельцу.
– Ну, раз так… Давай хоть приглашу тебя в гости. Угощу чаем с пирожными. Любишь пирожные?
– А с кремом?
– С кремом, с кремом.
Мальчик пожал плечами.
– А как вас звать?
– Марк Леонидович, – представился хозяин серой «Лады». – Ты можешь называть меня дядя Марк.
Я не уехал. Просто включил мотор, отогнал машину за угол и пешком вернулся назад, к подъезду под деревянным козырьком. Туман и изморось скрадывали образы и звуки, но человека, которого ждал Вадим Федорович («Я все давно решил и впутывать себя не позволю…»), я засек сразу. Он шел, ссутулясь, засунув руки в карманы и надвинув шляпу на самые брови. Кино про шпионов, честное слово.
Больше всего на свете я жалел, что не мог слышать их разговора. За те полчаса, что хозяин с гостем провели в квартире, я извелся, как лиса в басне про виноград (как там, «видит око, да зуб неймет»?). Пытался подслушивать под дверью – бесполезно (кажется, они ушли на кухню), хотел подлезть к окну на втором этаже, но так и не решился, хотя искушение было велико. И поэтому, когда на лестнице послышались неторопливые шаркающие шаги, я прямо-таки рванул с места, словно бегун-спринтер. В два прыжка догнав человека, выходившего из квартиры директора музея, я радостно схватил его за плечо и заорал, будто мы сто лет не виделись: