Нога у Бубе распухла от крови и гноя, она лежала в бреду, даже не слыша, как другие участницы эксперимента кричат от боли. Но сульфаниламид сделал свое дело, и через пару дней выяснилось, что никто из женщин от инфекции не погибнет.
Доктора пришли к выводу, что эксперимент все еще недостаточно реалистичен. Старшие врачи, Оберхаузер и Фишер, поехали в Берлин на конференцию, чтобы обсудить неудачу с коллегами.
Высокие специалисты пришли к выводу, что осколков, земли и стружки мало. Надо остановить кровоток в конечности. При фронтовых ранениях очень часто повреждаются крупные сосуды. А когда мы вносим анаэробную инфекцию в ткань с нормальным кровоснабжением, решили эксперты, приток кислорода с кровью мешает распространению гангрены. Это не реалистично!
Кто-то предложил дать по ногам испытуемых очередь из пулемета – уж тут-то никто не упрекнет в недостаточной реальности эксперимента. Но эту идею, поразмыслив, отвергли – невозможно достичь совершенно одинаковых пулевых ранений у всех женщин. Значит, чистоту эксперимента легко поставить под сомнение.
Наконец кому-то пришла в голову блестящая мысль наложить жгуты на голеностопный сустав и под коленом и таким образом ограничить доступ крови в изрезанную голень – тем самым будут созданы все предпосылки для развития гангрены.
У пяти подопытных из группы Бубе так и произошло – гангрена быстро распространилась на всю ногу и выше. Это были молодые и здоровые двадцатилетние девушки, но через несколько суток все было кончено.
Одна из них лежала на койке рядом с Бубе, и бабушка рассказывала, как нога девушки буквально на глазах распухала от гноя. К утру кожа на ноге была изъедена язвами, а гангрена уже пожирала бедра и нижнюю часть живота.
Даже если врачи СС дежурили бы всю ночь, ампутировать ногу они бы не успели. Утром были сделаны последние медицинские записи, и девушку увезли из палаты, чтобы застрелить. Для Бубе было shreklehen zach, особенно страшно, что она даже не пыталась вступиться. Более того, она почувствовала облегчение – такой жуткий запах исходил от несчастной.
К концу осени 1942 года опыты с сульфаниламидом и гангреной врачам, очевидно, надоели.
Теперь они решили начать эксперименты в области пластической хирургии. Была поставлена цель – разработать методы восстановления внешности солдат, вернувшихся с войны после обезображивающих ранений. Солдаты рейха имеют на это право.
Работали сразу по нескольким направлениям – от попыток трансплантации мышц и костей до длительного и обстоятельного наблюдения за заживлением переломов и поврежденных нервов.
Бубе и другие оставшиеся в живых после сульфаниламида женщины пригодились и тут.
Сначала у Бубе вырезали ленты мышц до самой фасции – важно было убедиться, может ли восстановиться мышечная ткань. Врачей постигло разочарование – оказалось, нет, не может.
Потом ей сломали большеберцовую кость в четырех местах, чтобы посмотреть, насколько быстро она срастается. Медсестры тщательно загипсовали перелом. Через несколько недель гипс сняли, убедились, что заживление перелома идет хорошо, и кость сломали снова – было принято решение продолжить эксперимент.
Вначале кололи небольшие дозы морфина, а потом, когда в Равенсбрюке положение становилось все более неопределенным, про обезболивание забывали. Но ей все равно повезло, ей выпала удача, a zach mazel, она часто это повторяла: «Мне выпала удача».
Одной девушке вырезали лопатку – хотели что-то там пересаживать. После этой операции она никогда больше не могла поднять руку. Другой ампутировали руку вместе с ключицей, третьей произвели экзартикуляцию нижней конечности – вычленили ногу из тазобедренного сустава. Одной польке, Бубе сама это видела, убрали обе скулы.
Все эти эксперименты, как потом было доказано на Нюрнбергском трибунале, никакой медицинской ценности не имели.
В последнюю военную весну в лагере появились белые автобусы Фольке Бернадотта[12]. Бубе опять повезло – на спине ее арестантской робы мелом нарисовали большой крест, увезли в Падборг, оттуда – в Эресунд, а 26 апреля на носилках внесли на борт парома в Хельсинборг. Ей было двадцать восемь лет.
Прошло три года, прежде чем она начала самостоятельно передвигаться, но страшные рубцы на ногах остались на всю жизнь. Восьмилетний Дон как-то пощупал эти узловатые наросты и подумал, что бабушкины ноги похожи на умирающие деревья.
На следующее лето все продолжалось по заведенному порядку – яблоки гнили в саду, а Бубе рассказывала на чудовищной смеси идиш и шведского. Она рассказывала, а он слушал, потому что он никого так не любил, как бабушку.
Она называла его mayn nachesdik kind, мое сокровище, моя радость, а немцы у нее были jener goylem, нелюди, существа без души.
Каждый ее рассказ острым осколком врезался в детскую память Дона. Но странно, как глубоко его ни трогали ее рассказы, вовсе не они оставили самое страшное воспоминание об этих летних каникулах в бабушкином, наспех построенном в начале пятидесятых, доме.
Больше всего его поразило и испугало другое.
На втором этаже он, как-то шаря в комоде, наткнулся на спрятанную бабушкину коллекцию. Там были несколько кожаных футляров с эсэсовскими сдвоенными рунами «зиг» (победа), кинжал с «волчьим крюком», несколько колец с черепом. Под ворохом этих нацистских сокровищ лежала хрустальная тарелка с выгравированным «черным солнцем» Гиммлера – двенадцатилучевой свастикой. Эти лучи, изогнутые как щупальца, тянулись к Дону, словно хотели засосать его внутрь. Он чуть не потерял сознание.
В том же ящике он нашел старые проспекты аукционов – некоторые экспонаты помечены красными чернилами. Дон так и не решился спросить Бубе, зачем она принесла все это в дом… к тому же он был почти уверен, что ответа на этот вопрос у бабушки нет и никогда не было.
Дома, в Стокгольме, Дон ничего не рассказывал ни о бабушкиных историях, ни о ее странной коллекции.
Он, правда, записал несколько ее рассказов в блокноте, полученном от учителя начальных классов, но никогда и никому не давал читать эти записи, а осколки врезались в память все глубже и глубже.
В то лето Дон отказался ехать в Бостад. Ему исполнилось одиннадцать, у него только что родилась сестренка, и он то ли не хотел, то ли боялся остаться наедине с Бубе и ее страшным комодом. Родители поворчали, но в конце концов оставили его одного в вилле в Эншеде, вручив собственный ключ. Так и получилось, что именно он, а не родители, подошел к телефону, когда позвонили из больницы в Сконе и сообщили, что бабушка умерла.
Странно, после этого о Бубе никто не говорил. Ее халупу быстро продали, и отец Дона никогда не упоминал о комоде или коллекции нацистской символики. Похоже было, что отец именно теперь, когда не стало Бубе, решил полностью избавить семью от прошлого. Он запретил детям читать книги о войне, а если шла военная программа, тут же выключал телевизор.
Тишина, возникшая после ухода Бубе, разрасталась и начала давать метастазы. Вилла в Эншеде погрузилась в молчание, не было слышно ни слова – только звяканье столовых приборов и короткие фразы вроде «Передай, пожалуйста, соль».
У Дона было такое чувство, что он тонет. При первой же возможности он съехал и начал жить своей жизнью.
Конечно, если вспомнить рассказы Бубе, выбор его мог показаться странным, но сразу после гимназии он поступил на медицинский факультет. Может быть, ему просто хотелось заняться чем-то конкретным; он слишком легко погружался в мир мечты и терял всякие связи с реальностью.
Пятилетний курс он прошел за два с половиной года. У Дона была феноменальная память: едва заглянув в книгу, он мог цитировать ее страницами. После интернатуры он попытался получить специализацию по хирургии, но, взяв в руки скальпель, упал в обморок. Далее настала очередь психиатрии, и тут-то он постиг важную истину: существуют препараты, которые утоляют боль от осколков в памяти.