В теплушке он встречался теперь с пьяненьким отцом.
– Вот, Валерк, дед-то наш, а, – говорил отец, и в уголках глаз у него вспыхивали блики от яркой лампочки.
Мать по обыкновению молчала и выдавала своё раздражение лишь в тех резких, сдерживаемых движениях, с которыми подавала на стол.
– Помнишь, как он был? – спрашивал отец, и Валерка, чувствуя какую-то маету, злился на нелепые, неточные слова. Он помнил, каким был дед, и не мог представить себе, как это его не станет.
Его память, может быть, и начиналась с ясных весенних дней, одним из которых было Вербное воскресенье – чаще всего тёплое, солнечное, каким и должен быть настоящий весенний праздник.
– Ну, так как, – спрашивал дед, – идёшь на Пески?
– А ножичек дашь?
– Да придётся.
Бабушка кормила завтраком, мать наказывала подальше обходить лужи и грязь, и Валерка отправлялся на гору, на первых порах старательно обходя подманы – овражки и выемки, наполненные пропитанным талой водой снегом. На горе или кто-нибудь уже поджидал компанию, или приходилось самому дожидаться. Гребень, обдутый ветрами и уже прогретый солнцем, подсыхал первым, и россыпью белели на нём чистые камушки. Милое дело – швырять их с крутого склона. Камень стремительно описывает дугу и долго отвесно падает. Взгляд прилипает к белому пятнышку, и тогда летящими кажутся пашня, речка, бурый лесок, дорога у подножья увала. Будто сам летаешь, чувствуя холодок в груди и покалывание в ладонях. Да и когда собиралась обычная их «краянская» компания, они ещё долго не могли покинуть гребень, швыряя камни, следя за рекой, видной с горы на два поворота вверх и вниз по течению; в излучине помещалось всё их родное село.
На другом берегу, по словам деда, рос когда-то густой и могучий лес, речка подтачивала корни берёз и лип, но, видя изо дня в день лишь молодой лесок, непролазный ивняк в русле старицы, верилось в это, как верится в сказки и деревенские байки.
– Наша фамилия тут первой прописалась, – гордясь, любил повторять дед. – Старые люди сказывали, через речку проехать было нельзя, потому как тележные колёса рыба забивала. Сазаны как чурбаки и лещи со сковородку! А лес уже в последнюю войну на пенёк посадили – дрова на станцию возили по разнарядке, паровозы топить…
Порезвившись на увале, шли дальше. Прорезанная лишь в одном месте глубоким логом, их гора соединялась с лощиной, по высокому пологому склону которой сползали к ручью Пески, на которых и росла красная верба. Прямой путь к ним проходил по однообразному ковыльному полю, и здесь высматривали суслиные норы. Если Вербное выпадало поздним, и суслики успевали обновить ходы, то переход на целый час удлинялся – отловить надо было не меньше пяти, чтобы хоть по лапке досталось на позднем привале. Вспоминая дедову науку, Валерка оставлял бездонные точанки другим, а сам выбирал норы с кучками свежевырытой глины у пологих входов – в такие хватало вылить два сапога воды, как на свет божий выбирался мокрый покорный зверёк. Ободранные тушки промывали потом в ручье, обжаривали на углях целиком и уж после делили по-честности. Шкурки забирал на сдачу кудашу-заготовителю проныра Чичика.
На ковыльном переходе издали становились заметными и другие компании. Заметив девчоночью, кто-нибудь выкрикивал: «Кизята!» – и все зачем-то срывались на бег.
– Вперё-о-от! Огонь, батарея, пали-и!
Так и врывались чаще всего на Пески, и редко кто тут же тянулся с ножом за веточками с пушистыми шариками. Куда веселее было, сбросив на кусты одёжку и шапки, пробежать в редком прохладном воздухе, от которого делалось холодно и пусто в ушах, вдоль влажного песчаного склона, врубиться в горьковато пахнущие серебристо-красные заросли, запутаться там и упасть на упругие ветки, повиснув над неопасной кручей.
С Песков уходили не скоро. Затевались игры, порой, сразу несколько. Драки, когда старшие науськивали, натравливали друг на друга младших, на Песках устраивались редко, все, наверное, чувствовали здесь, что дом далеко, да и других занятий хватало.
Обратный путь всегда казался вдвое длиннее. Шагали недружно, почти не разговаривали. Иногда у них ещё хватало сил с криками сбежать по склону горы к селу, но смотреть под ноги, осторожничать уже никому не хотелось. Шли напролом, и кто-нибудь с удивленным восклицанием: «Ого, по кех!» – по колено, а то и по пояс проваливался в коварный подман.
Дед встречал Валерку у задней калитки и говорил весело:
– Отчиняй ворота, едет Степка-сирота!
Потом на виду у домашних он встряхивал вербочкой и небольно ударял его. Дотягивался, изобразив ловкость и молодую прыть, и до бабушки:
– Не верба бьёт, старый грех!
– Чё ж ты, старый, делаешь – поясницу захлестнул!
Отец, глядя на них, улыбался и потихоньку приобнимал мать.
– Сам плётку плёл? – спрашивал Валерку. – Прутки надо разминать дольше, тогда на сгибах не будут лопаться. Показать?
Валерка уже уплетал какой-нибудь пирожок с тыквушкой, подсунутый бабушкой, готов был хоть снова на Пески, и они, трое мужиков, шли ко двору. Отец с увлечением брался за плетение, а дед молчал, постегивал по голенищу сапога веточкой и улыбался, если сын с внуком начинали спорить.
– Ну, мужики, айдате кашу есть, – звала попозже бабушка.
Через неделю, на Светлое воскресенье, она сварит рисовую кашу с изюмом и осколками карамели, а сперва они ели вербную. Серебристых шариков в ней совсем не густо, они не пушатся и не пахнут, сделавшись похожими на рисинки, чувствуется только едва уловимая свежая горечь.
– Каша с весной! – смеялся отец.
И было это совсем недавно, словно вчера, и уже страшно далеко. Так далеко, что Валерке хотелось тихо заплакать, потому что уже никогда не повторятся те походы за вербочками…
На следующий вечер он остался дома. Видел, как кормили ужином деда, приподняв его на подушках, как, сдерживая стоны, молился он, повернувшись неловко на бок, благодарил, наверное, за ужин, съев две ложки молочного кулеша.
– Учи уроки, – напомнила мать.
Валерка кивнул и ушёл в теплушку с первым попавшимся учебником.
– Хто… дома? – услышал он слабый дедов голос.
– Все, – ответила бабушка.
– Мужики где?
– Анатолий на дворе, Валерка уроки учит.
– Пусть… ничего, – отозвался дед.
Бабушка отвечала так же, как, наверное, и вчера и раньше, когда их с отцом не было дома, и дед успокаивался. Было в этом что-то стыдное, будто они с отцом бросили деда. Он оделся и вышел во двор. Тёплая влажная ночь обступила его, а он вспомнил вдруг, как дед учил его кликать жаворонок.
Бабушка пекла штук пять птиц с пшеничными глазами, и надо было влезть на лапас, положить «жаворонку» на голову и петь: «Жаворонушки, перепёлушки, летите к нам, несите нам весну-красну, лето тёплое».
– Громче, громче! – стоя внизу, просил дед. – Ты играй, пой, чё ты как Алену-дуду толмишь!
– Жаворо-онушки, перепё-олушки-и, – начинал подвывать Валерка.
– Хорош, слазь, – звал его дед. – Немтырь ты, как твой отец. А я ещё гармонь собирался покупать! Ешь жаворонку, чего насупился.
И всё-таки Валеркой дед гордился. Рассказывал соседям:
– Ей-бо, не учил – сам! Я читаю, он слухая. Отошёл на двор, прихожу – он дальше читая! Лерк, про кого книжка?
– Про Филипка.
– Ну! Про Филипка!
Валерке шёл тогда шестой год, а грамоте у деда любой мог научиться, потому что он сам читал по слогам и водил по листу пальцем. Дед любил порассказать, повздыхать, но Валерке не хватало терпения его выслушивать. Поэтому и запоминал он истории, вроде того, как дед ездил по селу на верблюде.
– Дешк, а зачем ты на верблюде ездил? – живо интересовался Валерка.
– Покойников на могилки свозил, – вздыхал дед. – Голод тогда был, мёрли как мухи. Потом и верблюда съели.
– А ты, когда маленький был, дрался? – спрашивал Валерка.
– Дрался, – улыбался дед. – Меня из приходской школы выгнали – учителю зубы повыбивал, крутанул на ледянке. А на кулачках меня никто не одолевал! Я ловок был!