Я не думаю, что там была исключительно ревность – подмена любви, – может быть, плюс инквизиция, хотя и это не точно. Первый аутодафе – свой actus fidei – она вершила не перед костром, а в уборной, построенной по случаю нашей женитьбы, да и позже моя писанина летела не в огонь, а – разодранная – в грязь и в помои. Ей бы утопить мои бумаги в дерьме, не читая, а она, видать, их все до одной исследовала. Может быть, и она знала, что только духовная близость имеет значение, и просто бесилась от бессилия, кусая меня и всех, с кем я сходился ближе положенных ею пределов. На запястье, прикрываемая ремешком часов, у неё есть наколка «Гена», а я воображал вообще целую роту предшественников-свояков, которые знали её совершенно другой – весёлой, заводной, ненасытной в любви. Со мной она была такой один раз за все без малого тридцать лет, в ту новогоднюю ночь в клубе, за столом, на диване в учительской. Я тогда преподавал математику в родной восьмилетке, она учила мою сестрёнку-второклассницу… Стоп, ведь не это вспоминал я той летней ночью.
Начать с того, что в школе я был страшным общественником. С первого класса участвовал в постановках и читал стихи, пока голос не поломался и не угас, выкладывался в лёгкой атлетике, рисовал угарные стенгазеты и был прославлен брехнёй – своими устными рассказами. Читал на самом деле немного, но пересказать мог всё, фантазируя почти на пустом месте. А к одному из последних вечеров перед выпуском из восьмилетки наш классный Михаил Фёдорович решил выучить меня игре на балалайке – сам он мог и на гитаре, страстно любил мандолину. Через неделю, ввиду отсутствия у меня слуха, стало ясно, что дуэт не сложится, и на вечере мы солировали порознь. Он исполнил «Меж высоких хлебов», а после молдавского танца «Жок» вышел я, и мои куплеты стали гвоздём программы: а за мостом за – а-зеленела – а-полоса кав – а-ровая – — а не печальси – а я приеду – а милка черна – а-бровая. Хохотали все, даже не пытаясь расслышать, о чём я конкретно страдал девять или двенадцать куплетов.
Михаил Фёдорович приехал к нам после войны, чтобы забрать жену, эвакуированную из Подмосковья с детским домом, да так и остался. В детдоме, а потом в школе преподавал русский и литературу, меня научил фотографии, радиоделу, нагрузил журналами «Техника-молодёжи» лет за десять, как оказалось, самых прорывных, глушковских, а на выпуск подарил красную книжку «Имена на поверке» – стихи погибших поэтов-фронтовиков. Хотел бы Киплинга, признался, но не нашёл. И стал читать наизусть: «Наполни смыслом каждое мгновенье, часов и дней неуловимый бег, тогда весь мир ты примешь как владенье, тогда, мой сын, ты будешь человек». Потом я отыщу другие переводы «If», а этот помню и сейчас. Своих детей у них с женой не было, и в меня Михаил Фёдорович напихал всего с избытком. «Эти ребята Киплинга знали, факт, – сказал, поглаживая книжечку. – Ифлийцы, особый призыв. Мобилизовали весь второй курс аспирантуры и старшекурсников через одного. Прямо с лекций увезли на грузовиках и зачислили политруками в армию. Больше половины погибли. А институт после войны разорили, как гнездо буржуазного космополитизма. Александр Трифонович успел его до войны закончить». Он был знаком с Твардовским, с выжившими, но так и не доучившимися студентами ИФЛИ – Института философии, литературы и истории, сам что-то писал великолепными авторучками; мне ни одного листка из его бумаг не досталось.
Потом я буду с первого номера получать «Квант», стану печататься в нём, моя полка наполнится книжками по физике и математике, но «Имена» останутся всегда под рукой. «Мы были высоки, русоволосы, вы в книгах прочитаете, как миф, о людях, что ушли не долюбив, не докурив последней папиросы». Завидовал им и томился своими малыми летами и скудными знаниями.
На первом году в средней школе я сошёлся с физиком Василием Александровичем, которого местные называли Васяня-кот, и со второй четверти он стал разрешать мне первым излагать новую тему, а потом вступал сам со словами: «Та-ак, а согласны ли с этим бредом сивой кобылы я и Александр Васильевич Пёрышкин?» Он знал автора бессмертного учебника, ездил делегатом чуть ли ни на самый первый съезд учителей или, как он говорил, шкрабов; вместе мы готовили демонстрации и лабораторные, он безоговорочно поддерживал отцово решение отправить меня на учёбу в Москву, а когда оставались наедине, Василий Александрович говорил: «Не в том сила, что кобыла сива, а в том, что не везёт», – и несколько картинно вздыхал. Как молитву, произносил: о сколько нам открытий чудных готовят просвещенья дух и опыт, сын ошибок трудных, и гений, парадоксов друг, и случай, бог-изобретатель, – на друзей «с художеством» мне покамест везло. Правда, с молодой математичкой дальше индивидуальных заданий мы не пошли и никаких внеурочных тем не поднимали. Вообще тихо как-то было в школе после уроков, почти мертво. Бывало, только я возился в лаборантской, да трудовик постукивал в мастерской.
На торжественную линейку перед последним учебным годом я не попал – дорабатывал на уборочной в родной четвёртой бригаде, а когда заявился, новостей было выше крыши. Главное, в школу назначили нового директора Силуанова, который привёз с собой из города О. сразу двух учителей. С физруком Дерягиным, мастером спорта по штанге, мы познакомились в тот же день, а словесница преподавала в классах помладше и на глаза не попалась. На второй или третий день ко мне на уроке подошёл Василий Александрович и сказал: «Так, сейчас тихохонько встаёшь и шагом марш к директору. Вещи оставь, я в лаборантскую заберу».
В кабинет директора я вошёл сходу, без стука, но здрасте сказал внятно. С подоконника, сверкнув коленками, соскочила маленькая женщина, а из-за стола поднялся здоровенный кудрявый парень в сером костюме. «Здра-асте», – пропела женщина. «Привет, – сказал директор Силуанов. – Вадим, я так понимаю. Говорят, паяльник держать умеешь». «Ну», – сказал я. «Валерия Захаровна», – сказала Лера, протягивая мне руку. Все эр и эл родного языка в её исполнении станут для меня невоспроизводимой музыкой. Ладошка была небольшая, твёрдая, глаз её за тёмными стёклами очков я не разглядел. Скуластенькая, короткая стрижка, белая рубашка и тёмный сарафан балахончиком. «Пойдём», – сказал Силуанов, звякнув ключами.
Вдвоём мы зашли в кабинетик, где я не был ни разу. На двух столах громоздились провода, проигрыватели и проекторы, магнитофон «Яуза» без крышки, всеволновой приёмник «Казахстан», ламповый трансляционный усилок У-100 – да много чего электрического. «Ни один не работает, – вздохнул Силуанов. – А начать надо с радиоузла. Понятие имеешь?» У меня было три толстых книжки по радиоделу, и единственная непрочитанная называлась «Усилители и радиоузлы» – думал, никогда не пригодится. «Надо с приёмника начать, – сказал я, – реальный же сигнал потребуется». Силуанов согласился, всё равно ещё «лапшу» добывать для разводки по классам, а мне просто не терпелось послушать короткие волны, их в «Казахстане» четыре поддиапазона. Но сначала надо было разобрать хозяйство, на что и ушёл первый прогулянный урок.
Потом оказалось, что в приёмнике достаточно заменить сетевой предохранитель и перетянуть вернерное устройство, в усилителе вообще ни одного предохранителя не было, а магнитофон тянул звук и после замены пассика. Пару раз в радиорубку заходил Силуанов, оценил наведённый порядок, предупредил, чтобы с уроков я отпрашивался сам, правда, разрешил в случае недопонимания сослаться на него; колхозный телефонист пообещал ему не только метров сто «лапши», но и пяток абонентских громкоговорителей.
После уроков они пришли с Дерягиным, расконопатили форточку и стали курить и балагурить. Я спросил: «Кто-нибудь поможет мне антенну натянуть?» «Сам, что ли, не справишься?» – живо нашёлся Дерягин, но на крышу полез именно он; растянутый им медный канатик, уже никому не нужный, провисел на коньке школьной крыши ещё лет двадцать. К приёмнику я подключил динамик от проигрывателя, через форточку затащил снижение антенны, и диапазоны ожили ещё до того, как Дерягин закончил монтаж. Когда он вернулся в радиорубку, из динамика доносилось: «Goodbye, Ruby Tuesday – who could hang a name on you». Силуанов курил под форточкой, покачивая крупной головой. «Ain`t life unkind? – повторил довольно похоже. – Жизнь зла, не знал?» Но покамест она была прекрасна. «У меня на шарпе есть, между прочим», – сказал Дерягин, когда «камушки» отыграли. «Откуда у тебя «шарп»? – усомнился Силуанов. «После Мюнхена на боны сам покупал, – деловито ответил физрук. – Завтра принесу, буду разминки под музыку проводить».