– Не одна половица, – наконец сказал он. – Раз ты её запомнил, значит, не одна. Ты погоди, ты успокойся. Пошли-ка, поговорим с тобой.
На пороге стояла мать и смотрела на них, держа на весу мокрую тряпку.
* * *
Теперь этот текст стал «хрестоматийным», и нынешние восьмиклассники на уроках литературного краеведения проходят по нему тему памяти и связи поколений. Выясняют значения местных устаревших слов, а стихи, написанные автором в схожем возрасте, у них напечатаны прямо в учебнике: «В завозне славно пахнет дёгтем и конской сбруей, и дымком, и стружками. Разметив ногтем, колдует дед над чурбаком. Выходит ловким топорище…» Или вот более подходящее: «Пришло известье: продан отчий дом, нашлась цена углам его и печке, и детство приютилось на крылечке – ему не место в том мирке чужом. И тщетно я хочу теперь узнать, о чём поёт восьмая половица, что новому хозяину приснится, когда начнут метели завывать». И пока автор жив, восьмиклассники готовят ему вопросы. Их неизменный учитель Василий Иванович, давно защитивший на этом деле кандидатскую сразу по двум специальностям, выстраивает вопросы по одному ему известному ранжиру, а лучший, самый оригинальный или неожиданный, каждый раз предстоит определить автору; за него – высший балл в журнал и временные поблажки. В только что завершённом учебном году восьмых было три класса, и только один вопрос заставил автора стушеваться: «Мы знаем, что рассказ автобиографический, почему же одни персонажи названы по-настоящему, а другие – совсем непохоже?»
Изо всех сил сокращая малодушную паузу, автор с ходу понёс о том, что и любая проза автобиографична – основана на жизненном или духовном опыте, всё дело, наверное, только в степени соответствия, что надо различать подлинность и достоверность, и договорился до того, что и у всякой мемуарной литературы всё та же цель – создать произведение искусства, такое же убедительное, как роман, и не не менее реалистичное, чем история. Оставаясь честным перед мальчиками и девочками, автор прибавил, что как в романе необходимо говорить правду, так и в биографии можно кое-что выдумать. Тут Василий Иванович мягко, но настойчиво прервал монолог и сказал, что, кажется, проблема с лучшим вопросом решена.
Два года назад лучший (неожиданный и оригинальный) задала одна из нынешних выпускниц: «А кто была ваша муза, когда вы начинали писать?» – на который в классе автор ответил коротко и невнятно, а потом, вдвойне переживая нечаянную вину, сел и написал свою love story. Первым читателем, как давно уже повелось, стал Василий Иванович, не преминувший уточнить: а не слишком ли откровенно? На что автор в свойственной себе манере ответил: может быть, хотя это и не самая похабная история. Во всяком случае, ему терять нечего, а любой заурядный случай может быть рассказан, как детектив. За сюжетами при этом далеко ходить не надо, потому что реальная жизнь на удивление сюжетна.
Самовольник
Председатель подрулил на своем «газике» к скотному двору в половине седьмого утра и тут же, в воротах, задержал двух доярок. Шевелилка несла домой трехлитровый бидончик с молоком, а Вера Гостева – с полпуда-пуд концентратов в мешке. Скандалить, отпираться женщины не стали, вернули всё, куда положено было, сильно оконфузив перед начальством учётчицу и зоотехника, а через четверть часа Шевелилка стукнула под окно бригадиру Рыкову:
– Иди, Петрович, в контору, мы на воровстве поймались.
Председатель, в шляпе и тёмной болоньевой куртке с матерчатым воротником, сидел за бригадирским столом, теребил какую-то бумажку и в этот момент сильно походил на себя прежнего – главного инженера райсельхозуправления.
– Пришли? – Он приподнял голову, посмотрев куда-то мимо Рыкова, и тот невольно обернулся: с кем это он мог прийти в такую рань да еще в правление? – Суть дела ясна?
– Да вроде, – Рыков пожал плечами.
– Это ведь не в первый раз, я так понимаю?
«Правильно понимаешь», – мог бы ответить Рыков, но промолчал.
– Надеюсь, не надо напоминать, что по этому поводу в законах, в уставе колхоза сказано? Гостева и Салтанова задержаны с поличным.
– Они же вернули всё, – сорвалось у Рыкова с языка. – Хотя, конечно… Ладно, пригляжу сам ещё. Повторится – спросим по закону.
– Хорошо, – неожиданно быстро согласился председатель. – Это последнее условие. Повторится – спросим.
Рыков эти слова понял правильно и нахмурился.
Не рассиживаясь, председатель уехал на центральную усадьбу. И тут же из-за угла конторы появилась Шевелилка.
– Ну чё, Петрович, под суд?
– Вас, что ли? За то, что обнаглели, надо бы.
– А чё мы?
– Да ничего! Ты бы ещё серединой улицы домой с фермы ходила.
– Ох, и когда ж и правда не таясь домой ходить станем! – переменила тон доярка. – И что только за жизнь проклятущая!
– Ну, это ты… ладно, – потише сказал Рыков. – Но чтобы на глаза больше не попадались, сам проверять стану.
И проверял потом ежедневно, оказываясь на ферме к концу дойки. В осенних потёмках приходилось выискивать короткие дороги, и вскоре бригадир доискался: забыв о разрытом накануне водопроводе, со всего маха ухнул в траншею, хлебнул глинистой жижи, и два ребра у него, как потом оказалось, дали трещину. На молоковозе Рыкова доставили в участковую больницу, но там он позволил лишь осмотреть себя, наложить тугую повязку на грудь и с тем же молоковозом вернулся отлёживаться домой.
Первые дня два сильно надоедали завфермой и агроном, отвыкшие командовать, но потом даже на проулке, где жил Рыков, появляться перестали. А он, наоборот, всё тоньше прислушивался да присматривался, не нагрянет ли кто, и, если жена докучала, сердился и грозил завтра же выйти на работу.
– Три дня дома посидел, и уж тошно ему, – обиделась жена. – Раз я тебе мешаю, отпустил бы к Людке, – и потом ухватилась за эту мысль всерьёз: съезжу да съезжу.
И Рыков разрешил, махнув рукой: езжай.
Обеды приносить и приглядывать за скотиной согласилась неразговорчивая свояченица, и Рыков как бы совсем один остался. Решил было разок выбраться на бригадный двор, к кузнице, но остановила одна ехидная мыслишка: «Рыков вам плохой? Ладно, покрутитесь без него».
И такая объявилась прорва времени, что на второй день своего одиночества Рыков думал, позеленеет от курева и от лежания опухнет. Навалилась опять непогода, и он проводил время, сидя перед окошком, выходившим во двор, слушал радиоприёмник, шёпотом повторяя незнакомые слова и морщась от набивших оскомину, которыми скорее всего одаривали людей ничем не лучших кирюшкинских мужиков и баб, тридцать лет выполнявших его, Рыкова, указания, что в поле, что на ферме.
«Надо дело делать, а не языком молоть», – бормотал, приглушая радио. Сам он всегда говорил только дело и о делах. Не всем приходились по нраву его распоряжения, ну, да он ведь не сватался. Строгость требовалась после войны, когда легко было среди стольких баб свободных скурвиться, а потом это стало привычкой. Да и распоряжений он никогда с бухты-барахты не отдавал, потому что, объезжая поля и ферму на тарантасе, в который неизменно был впряжен неторопкий мерин Лихой, успевал обо всём и так и эдак передумать, не то что агроном или механик Володин, мелькавшие на своих мотоциклах. А ещё чаще Рыков обходился вообще без всякого транспорта. Ходил он ссутулясь, косолапил вдобавок и знал, что многим при взгляде на него со стороны казалось, будто он ещё позавчера командовал конным эскадроном. По селу им стращали маленьких ребятишек: «Играй на дворе, Андрюшка, а то Рык придёт и в колхоз заберёт». Обо всех разговорах он или догадывался, или знал доподлинно.
Особенно Рыков не любил, когда кто-нибудь заговаривал о намерении податься из Кирюшкина по столбовой дороге с домочадцами и пожитками. Но вида никогда не показывал, а подыскивал какой-нибудь рычажок, струнку даже, сыграв на которой, придерживал говоруна на месте до весны, до осени – до скольки хватало. Потом ещё что-нибудь находилось.