– А чевой-то так?
– Кашляет – мотора не слышу. А это у меня Лешка, пацан мой, взял себе на голову, второй день вожу, домой никак не заброшу.
– Ой-да! Каникулы ведь! А мой-то дурак опять двоек натащил – рука отстала пороть.
Я вылез из рубки, на холод, на ветер, сильно дующий снизу вдоль по сырой реке.
– Здрасьте.
Повариха исчезла и через минуту уже подавала на борт две миски щей, две кружки чая и ломти кислого, на пивных дрожжах, деревенского хлеба, которого напекали в той ближней из деревень, куда поварих отвозили на ночь. Мужики порой, по погоде, ночевали прямо на караванке, добела раскаляя железную печь. Сейчас они выходили на воздух и перебирались на катер, на ходу ковыряясь спичкой в зубах и от нее же потом осторожно закуривая.
– Здорово, Семеныч, нелегкая тебя принесла!
Они ворчали, но не особо сердито, по-сытому, хотя ночь предстояла бессонная, растаскивать придется до утра, зато уже завтра они будут спать в хорошо натопленных избах.
Катер забрал всю бригаду, а потому сидел очень низко. Он шел, зарываясь носом в волну, вниз по течению и против сильного ветра. Вода, проносясь навстречу по палубе, высоко заплескивала на стекла. «Дворники» соскребали пучки прошлогодней травы, черные прелые листья, ветки, кору и бурую земляную пену.
Рубка была рассчитана лишь трёх-четырех пассажиров, для них имелся диванчик, но сейчас мужиков набилось больше десятка. В тесноте было трудно пошевелиться, и они завистливо поглядывали на пустое высокое кресло капитана. Отец не сидел, он стоял. Крутя штурвал, он сильно подавался вперед, смотрел вперед неотрывно и напряженно. Обычно катер скакал по плавучим бревнам, не замечая их вовсе, лишь вздрагивал от ударов по корпусу, но сейчас любое бревно могло составить нам в рубке компанию.
Была уже ночь, когда река снова начала разливаться по пойме, выходя на уровень половодья: впереди был затор. Катер свернул с фарватера-русла и пошел напрямую по наволокам, по староречьям, через кусты, что визгливо скрипели по оба борта и еще долго тряслись в водометной струе за кормой. От скрипа, ударов днищем о землю сомлевшие в тепле мужики начали просыпаться, подниматься с колен друг у друга, с корточек и курить. Отец предупредительно кашлянул. Он все также подавался вперед, смотрел в сквозящую ветром и дождем мглу, туда, куда свет фары еще не мог дотянуться, и лишь, когда на далеком холме, над мыском, блеснул огонек Устинихи, отлип от стекла, слегка увеличил газ и проворчал себе за спину:
– Да хоть откройте вы дверь, кочегарские ваши души!
Наклонную дверцу толкнули, но она вновь захлопнулась, отсекая холод и утробное хрюканье дизеля.
Отец обернулся.
– Напрочь откройте! Лешка!
Сквозь толчею фуфаек я пробрался к ступенькам, повернул ручку и толкнул над головой дверь, отжал ее от себя. Осталось только подняться, встать на высокий тонкий порожек и прищелкнуть дверь на специальный зажим возле мачты.
Ветер ударил меня в затылок с такой неожиданной силой, что я потерял равновесие и, выкинув назад ногу, кого-то ненароком задел. Замер. Внизу раздался одинокий вдумчивый мат, потом – общий хохот. Из-за этого я не сразу полез обратно, а еще посмотрел поверх рубки на сходящиеся над рекою холмы, куда теперь выворачивал катер – навстречу высоко гулявшим волнам с золотисто-белыми гребешками…
– Закрой, холодно, – закричали снизу.
Я нагнулся, одновременно перенося ногу через порожек, и в этот момент увидел, как отец со всего маху ударился головой в ветровое стекло. Я влетел отцу в спину. Катер будто споткнулся и придавленно клюнул носом. Уже в общей куче-мале, но поверх ее, я хорошо видел, как черная полоса воды, отороченная тонкой золотистой каемкой, стремительно шла по стеклам вверх, и чем выше она поднималась и чем шире становилась золотая кайма, тем острей и напористей сквозь дырки по краям окон били острые водяные струи. Это было как душ Шарко. И лишь потом послышалась плескотня потекшей через порог реки.
Второе бревно ударило уже в крышу рубки, снеся фару и свернув мачту с топовым фонарем. Корма задралась, водомет выбрасывал в небо гудящий, пронзительно гладкий от скорости столб реактивной струи, и его сила толкала катер все глубже и глубже под воду.
В рубке стояла черная темнота, и только на миг чье-то тело открыло зеленый полумесяц прибора, тускло блеснувший из-под воды. Кто-то захлебисто выл, кто-то, барахтаясь на спине, колотил сапогом в стекло, но главная масса тел приступом шла на дверь, встречь врывающейся реке.
Я нашел отца по его руке, всплывшей в сторону ручки газа, и этот тоскливый жест метнул меня убрать газ, потом, по какой-то вспышке наития, переложить рычаг реверса и вновь толкнуть ручку газа до упора вперед. Но отца уже затащило под кресло, у меня не хватало сил его вытянуть, выдернуть, вывернуть, а когда, наконец, удалось, и уже на разрыве легких я стал выгребать наверх, голова ударилась в потол…
– …ок насквозь! Ты стоял под дождем? Ты сошел с ума! Ярослав! Что за детство такое!
На «детство» я среагировал:
– Геля?
Она не слушала, психовала, вытащила меня с лоджии и затолкнула под горячий душ. Потом курила на кухне, посекундно сбивала надменным пальчиком ничтожные шелушинки пепла в титановую австрийскую мойку, косилась, хмыкала, слушала, пожимала плечами и снова хмыкала.
– Ты сумасшедший, Мартинес, – сказала она в итоге.
– Я не Мартинес, Геля. Моя фамилия Мартынов. Но это было со мной. Не как будто, а… То есть не как будто бы с кем-то, а…
– Я не верю, – холодно сказала она.
– У меня такое бывало…
– Бред.
И оттого что она так сказала, в груди тоже стало холодно, будто там расчистилось место, появилось пустое пространство, и оттуда потянуло далеким чужим сквозняком.
Тут можно говорить, что угодно, и выдвигать любые гипотезы. К счастью, мозг сумел защититься, и в тот раз я просто уснул. А когда проснулся, Геля уже ушла на работу. И это было прекрасно. Настолько прекрасно, что во всем случившемся ночью я действительно видел только сон. Летний сон под дождем. А подробностей не помнил и вовсе. Что называется, заспал.
В десять я позвонил в редакцию. Секретарша главного подтвердила, что редколлегия как всегда в двенадцать, и напомнила: главный оторвет голову, если не принесу материал.
Я уже не искал концовку статьи, влепил первую подходящую фразу о коммунальной кухне большой мировой политики, где Американская мечта вконец затуркала Русскую идею и только-только не плюет ей в кастрюлю; на том плюнул и на статью. В конце концов, политика – не мой профиль, зато лягательный рефлекс на Америку потихоньку поощряет и сам главный. Его понять можно: б; льшая часть тиража все равно отправляется во Вьетнам и на Кубу. Советского Союза уже не было, но его одноименный журнал еще жил полноценным подобием жизни.
Пропустив два автобуса, я еле втиснулся в третий.
2
Ампирный фасад недавно покрашенного особняка, дубовый парадный вход, мраморная, покрытая ковром лестница, ведущая от порога в прихожую, бабуся-вахтер, больше похожая на консьержку, старинный паркет, и другая такая же лестница, уводящая выше, на бельэтаж, со скульптурой пастушки на высокой мраморной тумбе, с которой эта девчушка взлетала, как мраморный мотылек, хотя в ее жизелевском жесте печально не хватало мизинца, – все это заставляло убавить шаг, принять должный вид, и к высоченным дворцовым резным дверям кабинета Главного подойти человеком средне-высоких стандартов по части ответственности и пунктуальности.
Секретарша Надюша, тургеневская девушка в бальзаковском возрасте, укоризненно покрутила в руках карандаш.
Немая сцена, пока я показывал ей на свои часы, в ответ на сокрушенное качание головой, была прервана густым рыком из-за двери, распахиванием оной и толчеей выпускаемых редакционных тел. Главный редактор замкнул процессию как печать. Это его манера: провожать членов редколлегии до порога, через который его величавое тело продавливалось не чаще, чем утром раз и раз вечером. «Слушай, – в былые дни приставал к Надюше Виталик. – Ты ему кофе носишь каждые пять минут, но когда выносишь горшок?»