Литмир - Электронная Библиотека

Выбравшись из зимовки, Градька заторопился. Лес не надо было высматривать – даже при свете звезд было видно, что подлесок уже по этой стороне берега. Надо было спешить. Пробегая мимо кострища, он опять налетел в темноте на валун. Взревев от обиды и боли, он ударил по валуну рюкзаком. Камень выскользнул и укатился в траву. Градька уже не помнил себя. Схватил, поднял камень над головой и трахнул им о валун!

Сверкнуло такой искрой, и с таким треском рассыпалось это бугристое кварцево-халцедоновое создание, что Градька ослеп и оглох. Все, что он понял, так это то, что вокруг его много кремня, и, упав на колени, он стал спешно шарить в траве, собирая осколки, и рука его определяла сама, что может быть наконечником для стрелы, а что – для копья, и сама кидала в рюкзак. Кремни стукались в рюкзаке друг о друга – только искры и треск! Градька лишь пригибался, не понимая откуда и что идет, продолжая шарить вокруг, а потом подхватил рюкзак и понесся через кусты к вертолету, забросил рюкзак вовнутрь – снова искры и треск! – вкатился в дюралевую утробу сам, упал на доски. Снаружи возник ослепительный свет, пронзивший весь вертолет сотней тонких и толстых лучей.

Дина спала, оттолкнув ногой Вермута и вся уместившись под волчицей.

Гром вернул темноту.

Потом напористо прошумело. Потом все стихло. И стукнуло. И застучало по тонким листам дюраля все громче и громче. Все гулче и все дробнее. И вдруг, разом, обрушился водопад. В открытый люк хлестало, как в пробоину корабля.

Градька дожал до верха болтающуюся дверцу и приткнул ее палкой. Потом опустился спиной на доски и подставил лицо залетающим внутрь мелким брызгам дождя.

Ливень шел бесконечно. Вертолет качало, баюкало.

Грома они не слышали. Молнии освещали их спящими.

Маугли-фактор

(повесть)

1

Это был Ромка, Роман, брат Роман, который сказал, что она «типичная маугли». Конечно, к тому моменту у меня самого, так сказать, накопилась некоторая сумма наблюдений и выводов, но они еще мало что объясняли. Все равно начинать я должен издалека. И совсем с другой женщины.

Ее звали Геля. Мы познакомились на выставке модной в начале девяностых годов обнаженной натуры. Туда после пятничной бани меня потащил Виталик, самый шумный и самый толстый фотограф нашего журнала. Он тоже там выставлялся и бил себя в грудь, что после официоза всем будет.

Но я подошел к ней еще до пьянки, и даже не к ней, а к ее фотографии, и даже не к фотографии – к подписи под ней: «ОБНАЖЕННАЯ. АНГЕЛИНА КУКУШКИНА». На фотографии было что-то белое, что-то черное, но после недораздетых девиц Виталика, которых он снимал во всех ракурсах, эта черно-белая голость все равно казалось какой-то прикрытой, одетой, даже задрапированной, даже наглухо спрятанной от досужих глаз, как белое тело монахини. Я так и сказал Виталику.

– Анжела, – заорал тот через весь зал, – подь! Тебя тут сочли монахиней!

– Дурак, – сказал я.

– Ты тоже умный, – ответил Виталик, толкая меня навстречу действительно подошедшей девушке, в меру худой и в меру брюнетке. – Познакомься, Анжел. Это Слава Мартинес, незаконнорожденный сын кубинского атташе. В фотографии ни черта не смыслит, но мастер снимать молодых и симпатичных фотографш-ш… – Он сделал особо гнусный упор на слове «снимать».

Всю следующую минуту, тупо глядя на фотографию, но глубокомысленно прижимая и отжимая от губ большой палец правой руки, я силился оправдаться в глазах «фотографши»:

– Ну-у, в вашем решении есть что-то от дзен-буддизма.

– От воз-буддизма, – не позволил уйти от темы Виталик.

Я перевел глаза на девушку и попытался представить ее чуть больше недораздетой, но она только хмыкнула и понимающим жестом руки отсекла мой взгляд от себя:

– Это моя сестра, – сказала она, и нужно было еще догадаться, что речь шла о фотографии. – Так вы журналист? – После этого повернулась к Виталику. – Не люблю журналистов.

– Проходу не дают, гады? – подыграл тот.

– По-моему, журналистика это родное дитя двух самых первых профессий. Проституции и шпионажа, – объяснила она Виталику. И больше уже не поворачивалась ко мне. А только улыбнулась через плечо. А улыбнувшись, ушла.

Неудивительно, что я за ней пошел. Да, я шел за ней, как Раскольников за мещанином, бросившем «убивец». И поэтому хорошо ее рассмотрел: японский разлет очков, грачиные крылья волос, немного не по размеру нос, который будто клевал всякий раз, когда она открывала рот. Правда, про нос я отметил уже потом, на банкете, сидя от нее сбоку.

– Курите? – предложил сигарету, чтоб пережить самый первый, мучительный, открывающий пьянку спич.

– Нет.

– Выпьете?

– Нет.

Но на каждое «нет» носик ее кивал утвердительно. Вроде и верхняя губка ее не была короткой, и уж никак не приросшей к срединному носовому хрящику, а вот поди ж ты!

Ночь дожимали мы уже у нее, на окраине города. Однокомнатная квартира имела большую лоджию, соединяющую комнату с кухней. По лоджии мы с Виталиком и бродили. Всю ночь разворачивались над домом пузатые, с мигающей бородавкой на брюхе лайнеры, заходя друг за другом на Домодедово.

Потом еще много раз, прилетая с Виталиком на Домодедово и зависая над краем Москвы, кто-нибудь из нас непременно высматривал этот дом и двигал другого локтем. «Пролетая над гнездом Кукушкиной», – однажды грустно выразился Виталик, а потом улетел с Шереметьева насовсем, сказав, что совсем и не собирался. А в «гнездо Кукушкиной» неожиданно упал я. Хотя и не с самолета, но с домодедовской электрички.

Правду, видимо, говорят, что женщина любит, когда привыкнет, мужчина – пока не привыкнет.

Я все никак не мог к ней привыкнуть. Не мог привыкнуть лежать на двуспальной кровати под синтетическим одеялом размеров Таймырской тундры. Не мог привыкнуть к тому, как странно она держала перед собой руки, когда отдавалась. Не то словно думая оттолкнуть, не то… как дети играют «в ладошки», и вроде бы обижалась, когда понимала, что это не игра. Но всегда после этого она произносила «в гаражик» и въезжала всем телом в угол меж моим животом и коленями, точно как машина в гараж. И засыпала мгновенно.

Точно так же заснула она и в тот вечер.

Мне же пришлось вставать. Утром надо было сдавать материал. На кухне стояла финская швейная машинка, замечательная, с ножным приводом, и на ней я держал свою пишущую машинку. Мне всегда замечательно думалось и печаталось, когда я качал ногам подножку. Колесо крутилось, шуршал сброшенный ремень, подножка славно постукивала.

Рассвет запаздывал. Тягомотный, совсем не летний, нудный, обложной дождь наглухо прикрыл город. Почему-то казалось: придет рассвет, придет и концовка статьи. А та все не шла.

Дожидаясь рассвета, я вышел на лоджию. Косо моросил дождь. Ветер, пронесшись внизу по деревьям и фонарям, делал свечу и легким порывом задувал на лоджи…

…ю распутицу, и шофера, поставив на прикол лесовозы, уходили на сплав. Моторками их доставляли на нижний склад, откуда они с баграми в руках спускались по оба берега, зачищая их от оставшихся на кустах в заводях бревен. Это называлось «идти с хвостом». Рядом плыла «караванка», внушительный плот с дощатым настилом, на котором стоял такой же дощатый сарай, разделенный на две половины – кухню и столовую.

Нам повезло, мы застали их за обедом. Катер отца, небольшой, сплавной, водометный, зашел чуть выше и бросил якорь. Течением бросило его на борт «караванки», и жирно-смоленые лодки-долбленки заходили под берегом, как черные икряные щуки.

– Вы чео, очумелые, щи, оно, расплескали! – запричитала в окно повариха. – Семеныч, ты чего, ты чего пьяный?

Отец облокотился о леер:

– Здорово, Фаина! Давай сюда мужиков, опять затор под Устинихой. Бревен больно много набило, трактор ходит пешком на тот берег. Вчера аммонитом рвали, пол-Устинихи бревнами позасыпало…

– Дак поишь! И мотористу сейчас подам.

– Моториста, Фаина, списал в Устинихе.

20
{"b":"535109","o":1}