Под одиноким фонарем
Сначала я захотел вырезать ножом на левой руке правой рукой четыре слова:
Я НЕНАВИЖУ ВЕСЬ МИР,
но тут же машинально ткнул себя лезвием ножа в локтевой сустав, и отдернул руку, облизав стекающую кровь, потому что ужаснулся тому, что какие то люди смогут притронуться своими грязными и потными руками до моей Тайны, и пусть они ее никогда не раскроют, но уже одна мысль, что они до нее дотронутся и запачкают своими звериными инстинктами, приводила меня в бешенство…
А потом я уставился в экран телевизора. Диктор как заведенная кукла в своем механическом словоговорении раскрывала и открывала рот, но я ничего не слышал, весь мир проплывал мимо меня, но он мне и не был нужен… Я только удивлялся тому, что люди живут тоже как заведенные невидимым Творцом куклы, добывая и заполняя все окружающее их пространство бессмысленной информацией… Но главным было не это, а боль, которая резала меня по живому… Внутри все раскалялось и кровь как вулканическая лава неслась по всему телу, проходя сквозь органы едва умопостигаемым действом самоуничтожения… Все мое сознание, чувства, все стремилось к самоуничтожению… Я ненавидел весь мир за то, что он отнял у меня Ее, и ненавидел себя за то, что не сберег Ее… За то, что Ее Светлый Образ больше никогда не войдет в меня живыми лучами глаз, и за то, что Ее добрая улыбка никогда не вымолвит для меня нежного слова, и за то, что мы никогда не возьмемся за руки и не пройдемся вместе по тихому сельскому кладбищу, где в шепоте березовой летней листвы нам слышалось пение мертвых… Их образы в ряд до бесконечности тянущиеся рядами между берез звали нас с нею в Неведомое, и мы шли с ней, два маленьких ребенка, и она мне улыбалась, отражая собою солнце, его свет и доброту…
Всякий день мы влюблялись друг в друга как взрослые, пока мы были вместе, в ее селе, куда я приезжал к дедушке с бабушкой…
Мы плавали с ней, как две веселых рыбки в водах тенистого и прохладного пруда, где старенький рыбак мудрой улыбкой разглядывал наши детские забавы… А потом мы играли в пап и мам, я ловил маленьких зеленых кузнечиков, а она готовила для нас суп из травы… Порой желая уподобиться французам, мы жарили лягушек на костре и ели их, смеясь волшебной летней пелене, окутывающей цепь наших сплетенных вместе детских чувств и грез… Мы взрослели друг возле друга, ощущая тепло взаимных прикосновений… Мы целовались с ней жеманно как актеры…
Мы любили друг друга таинственно и нежно, как никто и никогда не любил из живших прежде… Мы это ощущали неожиданно каким-то седьмым необъяснимым чувством…
Мы были с ней выше всего земного, просто от одной нашей встречи мы мгновенно взлетали в небеса и летали над всеми как птицы… Мы неустанно кружились над маленькими домиками с ровными квадратами накопанных грядок, над старой полуразрушенной церковью, над широким прудом, над сельским кладбищем, над сельской пыльной площадью с проезжающими тракторами и машинами, над лесом и рекой, над полем и цветами, выделяющими цвет и аромат нашей волшебной любви… Так через каждый миг прожитой нами встречи мы разгорались вместе с чувствами в костер… Пылая мыслями о радостном грядущем, мы незаметно друг для друга удалялись в своим безмолвные и темные миры…
Жизнь развела нас жестоким пунктиром необходимости жить для других, завися от них в силу Вечного разума, творящего логику всех земных судеб путем постоянного деления на клетки и размножения всех путем их же умерщвления…
Жизнь или Бог сделал меня безумным философом, – разве кто-нибудь сможет ответить на этот бессмысленный вопрос… А мне вдруг жутко захотелось зарыться в этих бессмысленных вопросах, чтобы найти не ответ, а хоть какой-нибудь Смысл, ради которого я был бы здесь до самого конца, оставаясь с Вечной Тайной неизвестным…
Березы шумели как грустные подруги возле Ее могилы…
Она лежала возле пруда, а в губах у нее нежно трепетала маленькая травинка, она смеялась грудным звонким смехом, а потом глубоко забросил в меня свои голубые глаза, серьезно и одновременно с какой-то лукавой смешинкой, рассматривала мое лицо, т. е. отражение себя в нем…
– Ты любишь Лермонтова? – спросила она.
– Я читал его, он мне нравится, только он очень одинокий и печальный в своих стихах.
– Моей маме очень нравится Лермонтов, и она часто читает его, особенно вот это, —
Меня терзало судорожной болью.
Я должен был смотреть на гибель друга,
Так долго жившего с моей душою,
Последнего единственного друга,
Делившего ее печаль и радость,
И я помочь желал, но тщетно, тщетно.
Уничтоженья быстрые следы
Текли по нем, и черви умножались…
Одной исполнен мрачною надеждой,
Я припадал на бренные остатки,
Стараясь их дыханием согреть
Иль оживить моей бессмертной жизнью,
О, сколько б отдал я тогда земных
Блаженств, чтоб хоть одну, одну минуту
Почувствовать в них теплоту. Напрасно,
Закону лишь послушные, они
Остались хладны, хладны как презренье,
Тогда изрек я дикие проклятья
На моего отца и мать, на всех людей.
С отчаяньем бессмертья долго, долго,
Жестокого свидетель разрушенья,
Я на творца роптал, страшась молиться,
И я хотел изречь хулы на небо,
Хотел сказать…
Но замер голос мой, и я проснулся…
Она глубоко вздохнула, прижавшись ко мне…
– Очень мрачно, – прошептал я.
– Зато глубоко и осмысленно, – грустно улыбнулась она, и взявшись за руки, мы пошли на кладбище, утопавшее в тени больших старых берез…
Сейчас берез было мало на кладбище, а могил стало много…
Люди умирали и умирали, а деревья им словно освобождали место, исчезая, растворяясь в Никуда…
Господи, мы с ней мечтали о том, что всегда будем вместе, но жизнь нас разлучила навеки… Получалось так, что она читала стихи о нас, о моей безутешной печали по ней…
Как все это было, почему все смешалось в бессмысленную путаницу судеб, где люди запутавшись в земной суете, отрекались от собственных чувств?!
Сначала женился я, потом вышла замуж она…
Я сделал ей предложение, но она отказалась… Почему она меня просила подождать, неужели она не понимала, что я не могу ждать, что я хочу все и сразу… Я потерял ее по собственной вине…
Мы целовались недолго в качающемся свете зимнего фонаря, совсем неподалеку от ее дома, в сильной метели, с ветрами и снегами, мы целовались, как прощаясь навсегда…
Мы жили очень далеко друг от друга… Я не мог приезжать к ней постоянно…
Ее село было таким далеким и глухим, и таким грустным, и заброшенным, что Вечность из него виделась отчетливо и ярко, и в людях постоянно возникала глубокая тоска…
Она спилась и умерла от воспаления легких… Закончив пединститут, и выйдя замуж за простого работягу, который быстро спился, и родив от него ребенка, она поняла, кого она тогда потеряла, она потеряла меня и ей было очень и очень больно… Она плакала и в жизни и в письмах, которые посылала мне как крик о помощи… Но я был далеко, у меня была уже семья, жена и дочь, и я жил с ними, как и она, жила сначала с мужем и дочкой, а потом одна с дочкой…
Так тихо и незаметно безумное одиночество постепенно обкрадывало ее жизнь и разрушало все ее надежды… Мой образ был очень светлым и легко осязаемым… И именно она умерла с моим именем на губах… О ее смерти я узнал спустя четыре года, когда приехал спустя много лет навестить могилку дедушки с бабушкой, и навестить ее, но живую…